Предыдущая   На главную   Содержание   Следующая
 
Н.К. РЕРИХ. СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ
Том 5. 1900 г.
 
Содержание.

1. Вера в себя. [1900 г.] (см. также 1893 г.)
2. По пути из варяг в греки.
3. Художники (Старые разговоры).
____________________________________



'Сейчас принимаюсь писать сказочку 'Вера в себя' - привезу её Тебе прочитать:'
Н. Рерих. 15 Июля 1900 г.

ВЕРА В СЕБЯ

В очень известном и большом городе жил старый царь, вдовец. У царя была дочь, невеста. Царевна далеко славилась и лицом и умом, и потому многие весьма хорошие люди желали сосватать её. Среди этих женихов были и князья, воеводы, и гости торговые, и ловкие проходимцы, которые всегда толкаются в знатных домах и выискивают, чем бы услужить; были разные люди. Царевна назначила день, когда могут прийти к ней женихи и сказать громко при ней и при всех, что каждый надеется предоставить своей жене; царевна была мудрая. Женихи очень ожидали этого дня, и каждый считал себя лучше всех других. Один перед другим хвалились женихи: кто именитым родом за тридевять поколений, кто богатством, но один из них ничем не хвалился, и никто не знал, откуда пришёл он. Он хорошо умел складывать песни; песни его напоминали всем им молодые, лучшие годы, при этом он говорил красиво, и его любили слушать, даже забывая спросить, кто этот певец. И хотя он не был князем, но все женихи обращались с ним, как с равным.

В назначенный день все женихи оделись получше и собрались в палату, к царю. Согласно обычаю, женихи поклонились царю и царевне. Никого не пустил вперёд князь древнего рода, за ним слуги несли тяжёлую, красную книгу. Князь говорил:
- Царевна, мой род очень знатен. В этой книге вписано более ста поколений. .. - И князь очень долго читал в своей книге, а под конец сказал: - И в эту книгу впишу жену мою! Будет она ходить по палатам моим, а кругом будут образы предков весьма знаменитых.

- Царевна, - говорил именитый воевода, - окрест громко и страшно имя моё. Спокойна будет жизнь жене моей, и поклонятся ей люди - им грозно имя моё.
- Царевна, - говорил залитый сокровищами заморский торговый гость, - жемчугом засыплю жену мою; пойдёт она по изумрудному полю и в сладком покое уснёт на золотом ложе.
Так говорили женихи, но певец молчал, и все посмотрели на него.
- Что же ты принесёшь жене своей? - спросил певца царь.

- Веру в себя, - ответил певец.
Улыбнувшись, переглянулись женихи, изумлённо вскинул глазами старый царь, а царевна спросила:
- Скажи, как понять твою веру в себя? Певец отвечал:
- Царевна! Ты красива, и много я слышал об уме твоём, но где же дела твои? Нет их, ибо нет в тебе веры в себя. Выходи, царевна, замуж за князя древнего рода и каждый день читай в его алой книге имя своё и верь в алую книгу! Выходи же, царевна, замуж за именитого гостя торгового, засыпь палаты свои сверкающим золотом и верь в это золото! В покое спи на золотом ложе и верь в этот покой! Покоем, золотом , алыми книгами закрывайся, царевна, от самой себя! Моего имени нет в алой книге, не мог я засыпать эту палату золотом, и куда иду я - там не читают алой книги и золото там не ценно. И не знаю, куда иду я, и не знаю, где путь мой, и не знаю, куда приду я, и нет мне границ, ибо я верю в себя!..

- Обожди, - прервал певца царь, - но имеешь ли ты право верить в
себя?

Певец же ничего не ответил и запел весёлую песню; улыбнулся ей царь, радостно слушала её царевна, и лица всех стали ясными. Тогда певец запел грустную песнь; и примолкла палата, и на глазах царевны были слёзы. Замолчал певец и сказал сказку; не о властном искусстве говорил он, как шли в жизнь разные люди и пришлось им возвращаться назад, и кому было легко, а кому тяжко. И молчали все, и царь голову опустил.

- Я верю в себя, - сказал певец, и никто не смеялся над ним. - Я верю в себя, - продолжал он, - и эта вера ведёт меня вперёд; и ничто не лежит на пути моём. Будет ли у меня золото, впишут ли имя моё в алых книгах, но поверю я не золоту и не книге, а лишь самому себе, и с этой верой умру я, и смерть мне будет легка.

- Но ты оторвёшься от мира. Люди не простят тебе. Веря лишь в себя, одиноко пойдёшь ты, и холодно будет идти тебе, ибо кто не за нас - тот против нас, - сурово сказал царь.
Но певец не ответил и снова запел песню. Пел он о ярком восходе; пел, как природа верит в себя и как он любит природу и живёт ею. И разгладились брови царя, и улыбнулась царевна, и сказал певец:
- Вижу я - не сочтут за врага меня люди и не оторвусь я от мира, ибо пою я, а песня живёт в мире, и мир живёт песней; без песни не будет мира. Меня сочли бы врагом, если бы я уничтожил что-либо, но на земле ничто не подлежит уничтожению, и я создаю и не трогаю оплотов людских. Царь, человек, уместивший любовь ко всей природе, не найдёт разве в себе любви - к человеку? Возлюбивший природу не отломит без нужды ветки куста, и человека ли сметёт он с пути?

И кивнула головой царевна, а царь сказал:
- Не в себя веришь ты, а в песню свою. Певец же ответил:
- Песня лишь часть меня; если поверю я в песню мою больше, чем в самого себя, тем разрушу я силу мою и не буду спокойно петь мои песни, и не будут, как теперь, слушать их люди, ибо тогда я буду петь для них, а не для себя. Всё я делаю лишь для себя, а живу для людей. Я пою для себя, и пока буду петь для себя, дотоле будут слушать меня. Я верю в себя в песне моей; в песне моей - всё для меня, песню же я пою для всех! В песне люблю лишь себя одного, песней же я всех люблю! Весь для всех, всё для меня - всё в одной песне. И я верю в себя и хочу смотреть на любовь. И как пою я лишь для себя, а песнью моей живлю всех, - так пусть будет вовеки. Поведу жену в далёкий путь. Пусть она верит в себя и верой этой даёт счастье многим!
- Хочу веры в себя; хочу идти далеко; хочу с высокой горы смотреть на восход!.. - сказала царевна.

И дивились все.
И шумел за окном ветер, и гнул деревья, и гнал на сухую землю дожденосные тучи - он верил в себя.

Н.К.Рерих
___________________________________


ПО ПУТИ ИЗ ВАРЯГ В ГРЕКИ

Плывут полунощные гости.
Светлой полосой тянется пологий берег Финского залива. Вода точно напиталась синевой ясного, весеннего неба; ветер рябит по ней, сгоняя матово-лиловатые полосы и круги. Стайка чаек спустилась на волны, беспечно на них закачалась и лишь под самым килем передней ладьи сверкнула крыльями - всполошило их мирную жизнь что-то, малознакомое, невиданное. Новая струя пробивается по стоячей воде, бежит она в вековую славянскую жизнь, пройдёт через леса и болота, перекатится широким полем, подымет роды славянские - увидят они редких, незнакомых гостей, подивуются они на их строй боевой, на их заморский обычай.

Длинным рядом идут ладьи; яркая раскраска горит на солнце. Лихо завернулись носовые борта, завершившись высоким, стройным носом драконом. Полосы красные, зелёные, жёлтые и синие наведены вдоль ладьи.
У дракона пасть красная, горло синее, а грива и перья зелёные. На килевом бревне пустого места не видно - всё резное: крестики, точки, кружки переплетаются в самый сложный узор. Другие части ладьи тоже резьбой изукрашены; с любовью отделаны все мелочи, изумляешься им теперь в музеях и, тщетно стараясь оторваться от теперешней практической жизни, робко пробуешь воспроизвести их - в большинстве случаев совершенно неудачно, потому что, полные кичливого, холодного изучения, мы не даём себе труда постичь дух современной этим предметам искусства эпохи, полюбить её - славную, полную дикого простора и воли.

Около носа и кормы на ладье щиты привешены, горят под солнцем. Паруса своей пестротою наводят страх на врагов; на верхней белой кайме нашиты красные круги и разводы; сам парус редко одноцветен - чаще он полосатый: полосы на нём или вдоль или поперёк, как придётся. Середина ладьи покрыта тоже полосатым намётом, накинут он на мачты, которые держатся перекрещенными брусьями, изрезанными красивым узором, - дождь ли, жара ли, гребцам свободно сидеть под намётом.

На мореходной ладье народу довольно - человек 70; по борту сидит до 30 гребцов. У рулевого весла стоят кто посановитей, поважней, сам конунг там стоит. Конунга можно сразу отличить от других: и турьи рога на шлеме у него повыше, и бронзовый кабанчик, прикреплённый к гребню на макушке, отделкой получше. Кольчуга конунга видала виды, заржавела она от дождей и от солёной воды, блестят на ней только золотая пряжка-фибула под воротом да толстый браслет на руке. Ручка у топора тоже богаче, чем у прочих дружинников, - морёный дуб обвит серебряной пластинкой; на боку большой загнувшийся рог для питья. Ветер играет красным с проседью усом, кустистые брови насупились над загорелым, бронзовым носом; поперёк щеки прошёл давний шрам.

Стихнет ветер - дружно подымутся весла; как одномерно бьют они по воде, несут ладьи по Неве, по Волхову, Ильменю, Ловати, Днепру - в самый Царьград; идут варяги на торг или на службу.

Нева величава и могуча, но исторического настроения в ней куда меньше по сравнению с Волховом. На Неве берега позастроились почти непрерывными, неуклюжими деревушками, затянулись теперь кирпичными и лесопильными заводами, так что слишком трудно перенестись в далёкую старину.

Немыслимо представить расписные ладьи варяжские, звон мечей, блеск щитов, когда перед вами на берегу торчит какая-нибудь самодовольная дачка, ну точь-в-точь - пошленькая слобожанка, восхищённая своею красотой; когда на солнышке сияют бессмысленные разноцветные шары, исполняющие немаловажное назначение - украсить природу; рдеют охряные фронтоны с какими-то неправдоподобными столбиками и карнизами, претендующими на изящество и стиль, а между тем любой серый сруб - много художественнее их.

За всю дорогу от Петербурга до Шлиссельбурга выдаётся лишь одно характерное место - старинное потёмкинское именье Островки. Мысок, заросший понурыми, серьёзными пихтами, очень хорош; замкоподобная усадьба вполне гармонирует с окружающим пейзажем. Уже ближе к Шлиссельбургу Нева на короткое время как бы выходит из своего цивилизованного состояния и развёртывается в привольную северную реку, - серую, спокойную, в широком размахе, обрамлённую тёмной полосой леса. Впрочем, это мимолетное настроение сейчас же разбивается с приближением к Шлиссельбургу. Какой это печальный город! Какая заскорузлая провинция, - даже названия улиц и те ещё не прививаются среди обывателей.

Левее города, за крепостью, бурой полосой потянулось Ладожское озеро. На рейде заснуло несколько судов. Всё как-то неприветливо и холодно, так что с удовольствием перебираешься на громоздкую машину, что повезёт по каналу до новой Ладоги. Накренённая набок, плоскодонная, какой-то овальной формы, с укороченной трубой, она производит впечатление скорей самовара, чем пассажирского парохода, но все её странные особенности имеют своё назначение. Главное украшение парохода - труба - срезана, потому что через пароход часто приходится перекидывать бечевы барж, идущих по каналу на четырёх лохматых лошадёнках; глубина канала заставляет отказаться от киля и винта; тенденция к одному боку является вследствие расположения угольных ящиков, а почему их нельзя было распределить равномернее - этого мне не могла объяснить пароходная прислуга.

Затрясся, задрожал пароход, казалось, ещё больше накренился набок, и мы тронулись по каналу, параллельно Ладожскому озеру, с быстротою 6 верст в час. Случайный собеседник, знакомый с местными порядками, успокаивает, - что, вероятно, придём вовремя, если только не сцепимся со встречного баркою или не сядем на мель, - и то и другое бывает нередко.

Через вал канала то и дело выглядывает горизонт Ладожского озера. Среди местных поверий об озере ясно сказывается влияние старины: озеро карает за преступления.

Подобные рассказы сводятся к следующему типу. Позарился мужичок на чужие деньги, убил своего спутника во время пути в Ладогу по льду и столкнул труп на лёд. Сам поехал дальше и заснул. Просыпается - уже ночь; поднялся ветер, снег дочиста сдуло со льда; понесло мужика вместе с лошадью прочь с дороги неведомо куда. Увидал мужик, что дело плохо, потому что при сильном ветре Бог весть как далеко занести может и, чего доброго, в полынью попадёшь; отпряг он лошадь, вывернул оглобли, заострил концы и пошёл по знакомым приметам: пускай и лошадь, и санки, и всё пропадает, лишь бы самому от смерти уйти. Крепчает ветер, слепит вьюгой глаза, затупились колья, не цепляются они больше за лёд, и мужика понесло по ветру. Среди снежного моря зачернелось что-то, ближе и ближе - прямо на чернизину летит мужик. Смотрит, перед ним убитый товарищ; хочет свернуть в сторону - не; слушаются ноги, зацепают за труп, подламывается лёд, и убийца вместе с убитым тонут в озере. Интересный осколок новгородских былин! Последняя картинка этого эпизода, когда роковым образом встречаются убийца с своею жертвою, - очень художественна.

По правую сторону парохода низкая болотная местность, среди неё где-то, по словам местного пассажира, притаилась богатая раскольничья деревня, пробраться в которую можно лишь в удобное зимнее время. Небось в таком уголке сохранилось немало интересного: и песни, и поверья, и окруты старинные - делается обидно, почему теперь не зима. Мимо тянутся баржи, носы часто разукрашены хитрыми резными коньками, невольно напрашивающимися на параллель с байекским ковром. С одной грузной беляной стрялась беда - затонула, широко расплылись массы дров. На берегу примостился её экипаж, выстроили шалашик, развели огонь, варят рыбцу, мирно и спокойно, словно и зимовать здесь собрались.

Серый, однообразный пейзаж тянется вплоть до самой Новой Ладоги. Сравнительно поздно возникшая, она, конечно, не может дать ни художественного, ни исторического материала; за ней впереди чуется что-то более значительное: в 12 верстах от неё историческое гнездо - Старая Ладога. Скучно дожидаться волховского парохода, - торопясь, на почтовых скачешь туда по прекрасной шоссированной дороге. Слева местами выглядывает Волхов - берега песчаные, заросли сосной и вереском. Потом дорога возьмёт правее и пойдёт почти вплоть до самой Старой Ладоги по обычному пологому пейзажу, с лесом на горизонте. Из-за бугра выглянули три кургана - волховские сопки. Большая из них уже раскопана, но со стороны она всё же кажется очень высокой. Взбираемся на бугор - и перед нами один из лучших русских пейзажей. Широко развернулся серо-бурый Волхов с водоворотами и светлыми хвостами течения по середине; по высоким берегам сторожами стали курганы, и стали не как-нибудь зря, стройным рядом, один красивее другого. Из-за кургана, наполовину скрытая пахотным чёрным бугром, торчит белая Ивановская церковь с пятью зелёными главами. Подле самой воды - типичная монастырская ограда с белыми башенками по углам. Далее в беспорядке - серые и желтоватые остовы посада, вперемежку с белыми силуэтами церквей. Далеко блеснула какая-то главка, опять подобие ограды, что-то белеет, а за всем этим густо-зелёный бор - всё больше хвоя; через силуэты елей и сосен опять выглядывают вершины курганов. Везде что-то было, каждое место полно минувшего. Вот оно, историческое настроение.

Когда вас охватывает настроение, словно при встрече с почтенным старцем, невольно замедляете походку, голос становится тише и, вместе с чувством уважения, вас наполняет какой-то удивительный покой, будто смотрите куда-то далеко, без первого плана.

Поэзия старины, кажется, самая задушевная. Ей основательно противопоставляют поэзию будущего; но почти беспочвенная будущность, несмотря на свою необъятность, вряд ли может так же сильно настроить кого-нибудь, как поэзия минувшего. Старина, притом старина своя, ближе всего человеку... Именно чувство родной старины наполняет вас при взгляде на Старую Ладогу. Что-то не припоминается в живописи ладожских мотивов, а между тем сколько прекрасного и типичного можно вывезти из этого забытого уголка - осколка старины, случайно сохранившегося среди окрестного мусора, и как легко и удобно это сделать. (Совершить такую поездку, как видно из приведённых подробностей пути, чрезвычайно просто.)

Мне приходилось встречать художников, пеняющих на судьбу, не посылающую им мотивов.

'Всё переписано, - богохульствуют они, - справа ли, слева ли поставлю берёзку или речку, всё выходит старо. Вам, историческим живописцам, хорошо, - у вас угол непочатый, а нам-то каково, современным, и особенно пейзажистам'.

Вот бедные! Они не замечают, что кругом всё ново, бесконечно, только сами-то они, вопреки природе, норовят быть старыми и хотят видеть во всём новом старый шаблон и тем приучают к нему массу публики, извращая непосредственный вкус её. Точно можно сразу перебрать неисчислимые настроения, разлитые в природе, точно субъективность людей ограничена?
Говорят, будто нечего писать, а превосходные мотивы, доступные даже для копииста и протоколиста, остаются втуне, лежат под самым боком нетронутыми.

Да что говорить о скудных художниках, которым не найти мотива!.. Я почти уверен, что даже поэту пейзажа будет превосходная тема, если он в тихий вечер, когда по всему небу разбежались узорчатые, причудливые тучи, постоит на плоту, недалеко от Успенского монастыря в Ст. Ладоге, и поглядит на крепостную церковь, посад, на далёкий Никольский монастырь - всё это, облитое последним лучом, спокойно отразившееся в засыпающем Волхове. Стоит только обернуться - и перед вами другой мотив, не менее прекрасный. Старый сад Успенского монастыря, стена и угловые башенки прямо уходят в воду, потому что Волхов в разливе. Сквозь уродливые, переплетшиеся ветки сохнущих высоких деревьев, с чёрными шапками грачёвых гнёзд по вершинам, чувствуется холодноватый силуэт церкви новгородского типа. За нею ровный пахотный берег и далёкие сопки, фон - огневая вечерняя заря, тушующая первый план и неясными тёмными пятнами выдвигающая бесконечный ряд чёрных фигур, что медленно направляются из монастырских ворот к реке, - то послушницы идут за водою.

Ладожские церкви, такие типичные по внешнему виду, как и большинство церквей Новгородской области, внутри представляют мало интересного. Живопись нова и неудачна, древней утвари не сохранилось. Исключение представляет церковь в крепости - в ней уцелела древнейшая фресковая живопись. Подле каменной церкви приютилась тоже старинная, крохотная, серая, деревянная церковочка - тип церкви какого-нибудь далёкого скита. Вся она перекосилась, главка упала, и крест прямо воткнут в уцелевший барабан её. Интересное крылечко провалилось, дверка вросла в землю. Церковка обречена на падение.

Подле крепости указывают ещё на два церковных фундамента, открытых г. Бранденбургом, исследовавшим местные древности. Раскопка Ладоги ещё впереди.

Пишем этюды. Как обыкновенно бывает, лучшие места оказываются застроенными и загороженными. Перед хорошим видом на крепостную стену торчит какой-то несуразный сарай; лучший ракурс Ивановской церкви портится избой сторожа. Вечная история! Теперь хотя сами-то памятники начинают охраняться - на постройки или на починку дорог остерегаются их вывозить, и то, конечно, только в силу приказания, а настанет ли время, когда и у нас выдвинется на сцену неприкосновенность целых исторических пейзажей, когда прилепить отвратительный современный дом вплотную к историческому памятнику станет невозможным, не только в силу стропильных и других практических соображений, но и во имя красоты и национального чувства. Когда-то кто- нибудь поедет по Руси с этою, никому не нужною, смешною целью? - думается, такое время всё-таки да будет.

На прощанье взбираемся к вершине кургана и фантазируем сцену тризны. Невдалеке от реки возвышается какой-то 'холм', поросший вереском.

- А ведь там, смотри, на бугре когда-нибудь жило, стояло, может быть, городок был, - указывает на холм мой товарищ и затягивает: - 'Купался бобёр'.
Видно, и на него повеяло древним язычеством.

От Старой Ладоги до Дубовика характер берегов и течение реки не изменяются. Берега высокие, на самом откосе торчат курганы. Много портят пейзаж прибрежные плитоломни. Что-то выйдет из Волховских берегов, если подобная работа и впредь будет производиться так же ревностно? За поворотом исчезли последние признаки Старой Ладоги, и мы радуемся этому, потому что увозим от неё самые приятные воспоминания, пропустив мимо всю её неприглядную обыденную жизнь, сосредоточившуюся, как заметно уже на второй день пребывания, лишь на прибытии парохода с низа или с верха.

Пароход дальше Дубовика нейдёт,- тут начинаются пороги, так что до Гостинопольской пароходной пристани (расстояние около 10 верст) надо проехать в дилижансе. Дилижанс этот представляет из себя не что иное, как остов большого ящика, поставленный ребром, с выбитыми дном и крышкой.

Мы сели лицом к реке. Лошади рванули и проскакали почти без передышки до пристани. Дорога шла подле самой береговой кручи; несколько раз колесо оказывалось на расстоянии не более четверти от обрыва, так что невольно мы начинали соображать, что, если на какой-нибудь промоине нас выкинет из дилижанса, упадём ли мы сразу в Волхов или несколько времени продержимся за кусты. А Волхов внизу кипел и шипел. Мы скакали мимо самых злых порогов. Несмотря на разлив, давно незапамятный, из воды всё же торчали кое-где камни; подле них белела пена, длинным хвостом скатываясь вниз. Сила течения в порогах громадна: в половодье гружённая баржа проходит несколько десятков верст в час. Целая толпа мужиков и баб правит ею; рулевого нередко снимают от руля в обмороке - таково сильно нервное и физическое напряжение.

Баржу гонят с гиком и песнями; личность потонула в общем подъёме. Вода бурлит, скрипят борты... Какая богатая картина! Название 'Гостинополь' заставляет задуматься - в нём слышится что-то нетеперешнее. Наверное, здесь был волок, ибо против течения пройти в Волховских порогах и думать нечего. В Гостинополе же ладьи снова спускались и шли к Днепровскому бассейну. Может быть, до Дубовика шли в старину на мореходных ладьях (слово 'дубовик' напрашивается на производство от 'дуб-лодка'), а в Гостинополе сохранились лодки меньшего размера - резные. Впрочем, становиться на точку таких предположений - опасно.

В Гостинополе нагрузились на пароход, что повезёт нас до Волховской станции Николаевской дороги, - там опять пересадка. На палубе парохода целое стадо телят, лежат они связанные, жалобно мыча, - иных пассажиров не видно, но удивляться этому нечего, ибо поездки по Руси ведь совсем не приняты, да к тому же нельзя сказать, чтобы и сообщение было хорошо приспособлено; так мы приехали в Гостинополь в 8-м часу вечера, а пароход отходил в 3 1/2 часа утра. Почему не в 5 или не в 4 - неизвестно. Впрочем, отхода его мы не дождались, ибо к тому времени уже спали крепким сном.

Проснувшись заутро, товарищ выглянул в окошко:
- Ну, что там? Красиво?
- Тундра какая-то! Болото и топь.

Часа через два я выглянул - опять низкое место, которое потянулось вплоть до станции Волхов. Знаменитое Аракчеевское Грузино - нечто очень печальное, суровое, опустившееся, ничего общего не имеющее с тою великолепною декорацией, какою нам представляют его современные гравюры. На Волховской станции нас усердно уговаривали продолжать путь по железной дороге и, наконец, посмотрели с сожалением, как на людей, действующих к явной своей невыгоде; для продолжения водного пути пришлось сидеть на станции от 11 часов утра до 5 утра же, тогда как поезд проходил через полчаса. Оставалось спать и спать, потому что в сером пейзаже, состоявшем из затопленных деревень, было мало интересного и красивого.

- Гуся, что ли, нарисовать на память о великом водном пути, - предложил я, и мы смеялись, вспомнив, как один художник объяснял цель и смысл художественных поездок: 'а то другой едет за тысячи вёрст и там коровой занимается или курицей самой обыкновенной, точно он дома не мог то же самое сделать с большим успехом и удобством', - говорил он.

Путь от Волховской станции до самого Новгорода ничем особенным не радует. Аракчеевские казармы, бесконечные пашни - всё это благоустроено, но ординарно. Перед Новгородом несколько монастырей самого обыденного вида. Единственно красивое место за весь этот кусок пути так называемые Горбы с остатками славного соснового бора, сильного и ровного, как щётка. Чем ближе подвигались мы к Новугороду (местный житель никогда не скажет Новгороду, а подчеркнёт Новугороду), тем сильней и сильней овладевало нами какое-то разочарование. Разочаровал нас вид Кремля, разочаровали встречные типы, разочаровало общее полное безучастие к историчности этого места. Что подумает иностранец, когда мы, свои люди, усумнились: да полно, господин ли это великий Новгород?!

На мосту стояла старица,
На мосту чрез синий Волхов...

Вспомнил мой спутник, когда мы входили на мост, направляясь в Кремль. Но вместо старицы на мосту стоял отвратительного вида босяк с кровавой шишкой под глазом. Навстречу попалось несколько мужиков - истые 'худые мужички-вечники', за кого кричать, за что - всё равно, лишь бы поднесли.

Софийский собор в лесах; там идёт, как известно, капитальный ремонт. Уже давно было слышно, что, по какому-то странному стечению обстоятельств, важная, задача расписать этот славнейший и древнейший русский собор миновала руки художников и выпала на долю артели богомазов. На расстоянии как-то всё смягчается, многое важное ускользает от внимания в заглазных рассказах, пока не увидишь воочию. Я думаю, вы, кому приведётся читать эти строки, не обратите на них никакого внимания; кругом всё тихо и смирно, какое кому дело, что где-то в отжившем городе совершается нечто странное? А между тем, это 'нечто странное' если вдуматься, оказывается чрезвычайно знаменательным. На рубеже XX века, при возрастающем общем интересе к отечественным древностям, при новых путях религиозной живописи, один из лучших русских памятников старины расписывается иконописцами-богомазами, и притом - как расписывается! Жутко делается, когда лазишь по внутренним лесам храма мимо этих богомазных изображений - глубоко бездарных, сухих, пригодных разве в захолустную церковь сверхштатного городишки, а никак не уместных при соседстве с памятником тысячелетия Руси. Ещё обиднее и гаже становится, когда осмотришь внизу превосходную древнюю фреску Константина и Елены и купольные изображения пророков и архангелов, наводящие на мысль: какой высокоонациональный храм мог бы получиться из Софии под мастерскою кистью при таких основных базисах, каковы сохранившиеся остатки древних фресок; как стильно и художественно можно бы было заживить остальные стены! Какой богатый материал, какая возможность поддержать славный памятник и расцветом его, быть может, оживить целый город! - но вдруг всё умышленно попирается, производится небольшая экономия... а что впереди? - там хоть потоп. Если не хватает средств, то отчего попросту не заштукатурить степи, оставив лишь остатки древней росписи? Или уже покрыть и старую живопись богомазными изделиями, не заказывать г. Фролову удачные подражания древних мозаик, убрать сохранившиеся, чтобы и сравнения не было, как оно могло быть и как есть на самом деле, - по крайности не было бы полумер. Если изгонять художественность и национальность, то уж гнать их основательно, по всем пунктам, без пощады.

Мне кто-то хотел объяснить, как это печальное событие произошло, говоря, что много было всяких мелких обстоятельств; но, полагаю, для истории будет знаменательно, выясняя развитие русского искусства в конце XIX века, отметить крупный факт росписи первейшей русской святыни артелью богомазов, без участия пригоднейших к этому долу даровитых художников.
Какое отрадное сведение, в особенности для всех причастных к современному искусству! - и перед собою-то стыдно, ещё стыднее перед иностранцами, когда скажут, и на этот раз вполне заслуженно: уж эти варвары!

Джон Рёскин, услыхав о таком деле, наверно бы писал о нём в траурной рамке.

Новгородская косность простирается до такого предела, что из 10 встречных лишь один мог указать, как пройти к Спасу, что на Нередице, - к древности, которая должна бы быть известна каждому мальчишке, да была бы известна в европейском городе.

Не велик городской музей новгородский, содержание его больше случайное, а местонахождение не совсем удачно, ибо для него пришлось погубить одну из Кремлёвских башень; но это не беда, если бы музей хоть сколько-нибудь интересовал обитателей, а то посетители его почти исключительно приезжие, тогда как среди местных жителей находятся некоторые, вовсе и не подозревающие о существовании городского музея или знакомые с ним лишь понаслышке.

Интересен Знаменский собор, хотя особою древностью он не отличается. Сени и внешняя галерея его, видимо, первоначально были открытые, на арках с грушами, - теперь они заложены, и довольно неблагополучно: напр., внутри сеней новая кладка расписана 'под мрамор' малярами, тогда как остальное пространство сплошь покрыто живописью. Можно представить, насколько выиграет общий характер собора, если восстановить эти типичные арки, само же восстановление не должно обойтись слишком дорого.

Наиболее цельное впечатление из всех новгородских древностей производит церковь Спаса на Нередице. Не буду касаться исторических и иных подробностей этой интересной церкви, сохранившей в сравнительной цельности настенное письмо, - такие подробности можно найти в трудах Макария (опис. Новгор. церк. древн., 1, 798), Прохорова, Н. В. Покровского и в имеющем выйти в ближайшем будущем VI выпуске 'Русских Древностей', изд. гр. И.И.Толстым и акад. Н. П. Кондаковым. Основанная в 1197 году князем Ярославом Владимировичем, Спасская церковь по древности, а главное, по сохранности, является памятником исключительным, и надо желать, чтобы как можно скорее она была издана полным и достойным для нее образом.

С софийской стороны, из Воскресенской слободы (в которой тоже типичные и древние храмы: Фомы апостола и Иоанна Милостивого), мы перерезали Волхов, бесконечный в своём разливе, направляясь к Нередице. Дело шло к вечеру, солнце било жёлтым лучом в белые стены Спаса, одиноко торчащего на бугре, - пониже его лепится несколько избушек и торчат ивы, кругом же ровный горизонт. Такие одиночные, среди пустой равнины, церкви очень типичны для новгородского пейзажа: то там, то тут, при каждом новом повороте, белеют они. Проехали мы Лядский бугор, где в былое время стоял монастырь, само же название урочища будто бы производится от божества Ладо.

На горизонте Ильменя выстроился ряд парусов - они стройно удалялись. Чудно и страшно было сознавать, что по этим же самым местам плавали ладьи варяжские, Садко богатого гостя вольные струги, проплывала новгородская рать на роковую Шелонскую битву...

Ракурс Спаса с берега, пожалуй, ещё красивей, нежели его дальний вид. Колокольня несколько позднейшей постройки, но зато сам корабль очень строен и характерен. Живопись, сплошь покрывающая стены и теряющаяся во мраке купола, полна гармонии, ласкает глаз на редкость приятным сочетанием тонов, облагороженных печатью времени.

Надо торопиться полно и достойно издать этот памятник - он уже требует серьёзного ремонта, для которого, как говорят, не хватает средств. На первые нужды необходимо хоть 5000 рублей - неужели сейчас же не найдётся любителя старины, располагающего такой суммой? Есть много богатых людей, не жалеющих своих достатков на добрые дела; ремонт Спаса ведь тоже доброе дело, да ещё какое!

Возвращаясь к дому с Шелони, я дожидался поезда в Шимске. Среди многочисленных вокзальных объявлений бросался в глаза изящный плакат Дрезденской художественной выставки, и невольно думалось: что Шимску искусство? да и будет ли когда оно для Шимска - не пустым далёким звуком?

1900
Н.К. Рерих. Собрание сочинений. Книга первая. Из-во И.Д. Сытина. Москва, 1914
************************************************************************************************


ХУДОЖНИКИ (СТАРЫЕ РАЗГОВОРЫ)
Читано в собрании кружка имени Я.П. Полонского

У всякого художника во время работы бывают такие минуты, когда, как говорится, сам чёрт ему не брат. В эти минуты кажется художнику, что сделал он нечто необычайное; такое, чего до сего времени не бывало не только у него, а и ни у кого на свете, и бледным, и жалким представляется ему всё сделанное раньше. Мнится ему, что именно в этих мазках и в этой манере заключается истинное искусство, которое будет понятно везде и не умрёт во все века. Если имеются у художника близкие люди, ему не удержаться, чтобы не поделиться с ними новостью: 'А у меня, брат, попало!
Славное местечко хватил! Такое местечко, что не каждый день выпадает.
Совершенно новое для меня отношение подвернулось; не понимаю, как до сих пор я до него не додумался'. И художник на весь вечер становится самым приятным собеседником, поражает всех своею весёлостью и находчивостью.

Не пробуйте в такое время разубеждать его; не пытайтесь сказать ему, что работа его, конечно, хороша, но ничего необыкновенно высокого не представляет. Ваши доводы не поведут ни к чему, разве кроме полной ссоры; в лучшем случае, художник посмотрит на вас надменно и подумает о вас что-нибудь наипрезрительное. В минуты величия художник, при малейшем сомнении в его необычном творении, может стать неприятным до невыносимости, но винить его не приходится. Ведь за каждый час величия заплатит он неделями самобичевания, когда, уничтожив дочиста место небывалого искусства, будет он сидеть над картиной, понурив голову, полный самого искреннего желания немедленно изорвать своё так недавно любимейшее детище. Бежит тогда художник подальше от своей картины; нужно ему повидаться с товарищами; нужно ему послушать о чужой боли и зарядить себя на дальнейшую работу, чтобы опять, подбирая рукава, бросить вокруг: 'А ну-ка, кто выйдет со мною померяться?'

Шумно от говора в художественной квартире - художественной, конечно, не потому, чтобы она была украшена пошлыми мартовскими букетами и дрянными драпировками с манекенами по углам, которые, как известно, пригодны для художественной работы ровно столько же, сколько простой деревянный чурбан. С чего начался разговор - неизвестно. Может быть - с недавней выставки, может быть - с газетной заметки, а может быть - от совсем постороннего предмета, но видно, что продолжается он уже долгое время и многие пришли в говорильное настроение, перебивают друг друга, возвращаются опять к сказанному и горячатся.

Разговор зашёл о подражании, и высказывается удивление, что каким-то странным способом подражание не только считается тяжким грехом, но иногда даже приводится в украшение. В самом начале деятельности находиться под тем или иным влиянием не только не позорно, а, конечно, вполне естественно, но позволить влиять на себя и в последующее время непростительно и гадко, так же гадко, как если человек не имеет своего собственного убеждения. Пусть будет хоть плохонькое, да своё. И в искусстве, и в промышленности, и во всём прочем ещё не могут достаточно понять ту простую и малому ребёнку понятную истину, что всё ценно и интересно настолько, насколько оно является оригинальным. Посмотри, за что нас ценят за границею? Да только за наше, а никак не за свои же хвосты, наскоро перевезённые и перекроенные на российский лад. Уж, кажется, ясно и просто, а мы всё же стараемся ущипнуть заграничного и спрятать своё под спуд.

- Вот, - говорит один художник, - кабы наши зодчие сгрохали бы дворец искусства в широко понятом стиле, чтобы он представил достаточное помещение для художественных выставок; иначе у нас прямо-таки негде большую выставку устроить.

В Академии художеств выставочные залы выходят на солнечную сторону, и нет картины, которая бы в них не прогорала. Зало Академии наук для картин вовсе не приспособлено. Остаются залы в Обществе поощрения художеств, да в училище Штиглица, но этих помещений слишком мало. Эх, если б помещение с верхним светом вроде большого зала в Русском музее! В этом зале свет превосходен и весьма выгоден для картин. А устроить такое помещение, полагаю, - дело правительства; вот-то будет подарок искусству!
Пусть в этом помещении хватит места для всех выставок, и это будет для искусства очень полезно, ибо проще сравнить; иначе, пока идёшь от Академии наук на Морскую, а с Морской в Академию художеств, оно и трудно сопоставить общий характер, и не так очевидно, где больше хорошего отношения к делу.

- Красивое слово - хорошее отношение, а что нам делать с тысячами картиночек, писанных под обои, для украшения гостиных - без всякой художественной задачи. Художники уверяют, что таково требование публики, что они вынуждены отвечать на подобные запросы; но ведь они лгут! Это они сами развращают публику. Да, кроме того, разве основательно оправдание, что, мол, меня заставили сделать пакость, я-де, видел, что эта пакость будет многим приятна? На худой конец, это ещё может служить мотивом смягчающим; примерно, вместо каторжных работ на поселение, но как оправдание такой предлог слаб.

- А вдруг эти художники до того уже упали, что и сами считают свой способ работы вполне истинным?

- Не хочется верить; это было бы слишком грустно. Господа, сейчас я скажу на первый звук великую ересь, потому что от художника странно услышать следующую мысль, но приходится желать успеха цветной фотографии. Если может фотография достичь успехов в красках, то дело творчества - в шляпе; у публики сразу явится основательный, а главное, осязательный критерий при суждении о картинах. Все эти миловидные картинки, все эти речки, камушки, полянки, лужайки и дворики - словом, всё, что будет в состоянии заменить цветная фотография, всё пойдёт к чёрту и отпадёт от искусства. Тогда почувствуют, что такое художественная задача, что такое творчество!

- Прибавь, если к тому времени хоть на грош останется того, чем чувствуют. Нас, брат, приличия одолели; по условщине мы прямо в ложноклассики смотрим. Везде-то перегородки, везде-то стойла художественные, везде-то кнуты да вожжи: Шопенгауэр верно теперешний люд фабричным товаром назвал.

- Ты опять за Шопенгауэра! Сознайся, ты его не читал; верно, откуда-нибудь выдернул; этакая, душа моя, начитанность на базаре по гривне стоит.

- Обожди. Посмотри лучше, до чего наша условщина дошла; нападают, например, на Завалина, зачем-де, в его картинах настроение грустное; говорят: этак вы нас до самоубийства доведёте, - и говорят это люди препочтенные. Что же выходит? А выходит то, что коли хочешь плясать, то пляши приятно и как-нибудь нашего самодовольного состояния не нарушь. Дай приятное, да умеренное солнышко, зелёную травку, благополучный стаффаж, и благо ти будет.

- Так ты хочешь сказать, что мы паяцы какие-то, увеселители? Да коли ты застрелишься перед картиной - туда тебе и дорога. Будем с публикой друг друга за рога тащить, кто кого перетянет; и коли думаешь верно, то ты и перетянешь, а коли окажешься слюнтяем, туда тебе и дорога, пусть тащат, куда хотят. Не пеняйте, братцы, на время, да на публику; такое-сякое время, такая-сякая публика, а интерес к искусству, видимо, растёт: публика на выставки прибывает, и сами выставки растут и множатся.

- Да уж так множатся, что хоть отбавляй. По-моему, у нас слишком много развелось. Куда нам на наш Петербург 16, 17 выставок! Пусть будет их 5, 6, но чтобы каждая имела хоть какое-нибудь художественное основание.
Кроме того, пусть каждая выставка устраивается не каждый год, а через 2, даже через три года! Что завозился? Страшно? Но зато каждая выставка составляла бы известное явление. На каждую выставку работает более или менее постоянный кружок художников; случайные произведения появляются сравнительно редко; и, конечно, трёхгодовой багаж этого кружка был бы куда объёмистее, а главное, солиднее багажа одногоднего. Тебя всё дёргает? Ты о продаже заботишься? Да пуще ты много продаёшь с выставки?

Правду говоря, все эти выставки сделали то, что наша художественная жизнь выходит какая-то куцая, ненормальная - мы живём как-то от выставки до выставки. Ведь недаром у публики такой способ разговора с художником выработался: 'Вы что к выставке готовите?' Нет дыму без огня! - не угодно ли? Выходит, что мы пишем для выставки, этакая ненормальность! Да к чёрту выставки, не я для выставки существую, а выставки для меня! Есть у тебя что-нибудь кровное, выношенное, переболевшее - давай его на общий суд и не бойся, что бы ни говорили: твоё дело правое. Если же не выпалило у тебя в картине, не насилуй себя, не тяни насильно нутра, ведь оно не бездонное - пусть соки-то нутряные крепнут и вырабатываются.

- Этак говорить легко - всё как по писанному выходит и всё это стародавнее и слишком знакомое, а что ты против таких двух противных предметов скажешь? Первое против недостатка гражданского мужества; хватит ли у тебя мужества гражданского сознать себя недостойным публичного слова, все говорят и много хуже тебя говорят и кричат даже, а ты сиди и помалкивай и закусывай губу, чтобы со словом не вылезть. Второй камень преткновения всяких лучших стремлений - проклятая лавочка. Где тут идея, где тут любовь, где тут самое близкое, когда этим самым-то близким приходится торговать; своей же возлюбленной себя содержать! Нет, положительно занимайся чем угодно, но не торгуй искусством! Будь, как в средние века, булочником, чеканщиком, коммерсантом, но для своего искусства оставляй угол нетронутый; пусть будет оно этакое святое святых.

Помнишь, 'аще учнут глаголати, мы тем живём и питаемся, и таковому их речению не внимати'. Наши предки правильно рассуждали. И чего ради мы боимся какого-либо иного дела? Словно бы мы не уверены в своём искусстве, словно мы не ручаемся за его неприкосновенность.

Почему мастера Возрождения всё успевали? Я уж не говорю, чтобы быть и художником, и инженером, и физиком, и музыкантом, и многим прочим, как был да Винчи... Наша теперешняя специализация, пожалуй, не столько вынуждена физическою необходимостью и невозможностью, сколько неумением пользоваться временем и опять-таки какою-то странною принятостью, условностью...

- Больно много у нас страха иудейска; уж слишком желаем мы понравиться. Смелости не хватает забыть о зрителе и видеть перед собою одно только дело. Боимся, как бы не оскорбить щедрого давальца. Всё-таки согрешу на публику: она виновата.

- Нет, ты оставь публику. Ек ей, сердешной, сегодня достаётся; поговорили о ней - и будет, а то опять о публике. Ты скажи мне, какое действительно выдающееся произведение не было оценено публикой? Где при гонении произведение находило сторонников? - да всё среди публики же. Публика часто берёт не умом, а сердцем. Конечно, я не говорю про публику, что на выставках свидания назначает и ходит по выставкам в посту, потому-то де это время для сего занятия узаконенное и параграфом хорошего тона предусмотренное. Заговорят на рауте о выставках - и вдруг придётся дураком сидеть. А вот действительно за публикой водится один грешок в отношении печатного слова; частенько она им не руководствуется, не принимает в соображение, а берёт его слепо и наклеивает целиком на свои суждения. Вспоминаю всегда рассказ, как критик указал на неправильный рисунок какой-то детали картины, а художник в тот же день исправил его, но большинство публики, тем не менее, усматривало несуществующую небрежность рисунка. Этот анекдот отдаёт правдой. Особенно же бывает забавно, когда начинается художественная травля и некоторые зрители получат разрешение печати возмущаться. То-то уморительно бывает смотреть, как они возмущаются, фыркают и брызжут, словно бы на любимую их мозоль наступили, словно бы искусство для них было невесть чем-то близким, а ведь целый год о нём готовы не вспомнить. И попробуй уличи их, что они говорят с чужого голоса, так, куда тебе, - выйдет что ещё в люльке они тем же возмущались, когда ногами барахтали.

Теперь и смех, и грех бывает; декадентство всех с толку сбило; теперь если что непонятно, ни под какой шаблон не подходит, то и декадентство; хорошо и скоро, и раздумывать много не требуется.

- А между тем основные черты нового направления, в котором никакого декадентства быть не может, по-видимому, совершенно ясно установилось. Главная и непременная его особенность - субъективизм и широкое понимание художника. Мне кажется, при новом направлении доселе разгороженные понятия жанра и пейзажа во многом сольются и задача пейзажная получит особое значение, ибо вне условий пейзажа, то есть вне условий воздуха, вне условий природы нельзя представить никакого предмета, будет ли он трактоваться в закрытом помещении или под небом.

В своём служении природе современные художники делаются яркими пантеистами. Они видят человека не царём природы, а частью её, почитают его и отводят ему место такое же, как и прочим подробностям мироздания.
Из этого, конечно, не следует выводить, что будет забыта сторона психологическая; вовсе нет, но она будет воспроизводиться, насколько может уловить её внешнее наблюдение, без всякой утрировки. И в этом начале - великий шаг к правде. Смотрите, давно ли ещё повернуть фигуру спиною к зрителю или поместить не в центре картины считалось великим грехом, а теперь мы уже додумались до передачи внутреннего чувства в общем движении.

Теперь одним сюжетом, или рисунком, или композицией уже не возьмёшь: надо брать шире, надо вызвать известное настроение, песню природы, приблизиться к природе, но взять её не протокольным, бездушным этюдом, а истолковать её, рассказать о ней всем в таких задушевных словах, на какие способен лишь истинно влюблённый в неё человек. Как пред влюблённым без конца открываются прелести возлюбленной, так и художники, всё теснее сближаясь с природой, улавливают всё новые цветные аккорды, и чем глубже поймут они природу, тем и аккорды будут нежнее, музыкальнее.
Заметно утончённее стали теперешние художественные задачи; теперь иногда художник задаётся целью передать такое сложное и как бы сказать деликатное настроение и в фигурах, и в природе, о которых прежде и помину не было.

- Но вот будет беда, если художники станут глубоко погружаться в природу и ловить тончайшие её созвучия, а зрители не захотят ближе подойти к природе; между ними не образовалось бы пропасти? Чрез вату практики, утилитаризма очень многие уши не дослышат всего более тонкого; им доступно лишь резкое, грубое, от чего - если бы уши их были свободны - заболела бы голова и, пожалуй, обморок сделался. Ведь только когда нас насильно пихнут, когда нас выкинут из обихода, только тогда обращаемся мы к природе - это к природе-то, которая выше всего, в которой один восход солнца может объяснить столько, сколько не почувствуешь в десятки лет городской жизни! Разве мы наблюдаем природу? Бейся, изучай освещение, аккорд природы и всегда будь готов, что его назовут неестественным, и не потому, чтобы он был действительно фальшив, а потому, что мы никогда не давали себе ни времени, ни отчёта наблюсти его. У нас всё важные дела; где же нам возиться с глупой, ни на что выгодное не пригодной природой.

- Если такая пропасть и в самом деле существует, то всё-таки она не страшна. В последнее время чувствуются какие-то хорошие, идеальные веяния. Весь символизм - разве не прямое указание, что общество метнулось куда-то в сторону, в какую сторону - потом увидим, но самого движения отрицать нельзя.

- Туговато идеальные веяния распространяются. Вообрази, ещё недавно читал я заметку; положим, ничего не стоящая заметка, но всё же написанная молодым художником; знаешь, о чём он там проповедует? - о жетонах и о медалях, раздаваемых Академией, об опеке Академии над выставкой. Желаю этому милому молодому человеку наполучать столько жетонов и медалей, чтобы весь колпак увешать ими и бренчать на целую версту. О чём заботятся люди! Того нет, чтобы написать хорошую вещь, но мечтать о жетонах да о параграфах и ещё навязывать свои мечтания другим! Вот так художник!
- Не вижу, о ком ты говоришь, но ещё художник ли он или только официально усвоил себе это название. У нас понятие художника весьма растяжимо; у нас, странным образом, считается художником всякий умеющий держать карандаш в руке и замазать холст краскою. Понятие художника отделить необходимо от ремесленника и любителя. Возьмём наши выставки; экспоненты её считаются художниками, а многие ли из них владеют этим названием по праву? Например, я уже как-то раз предлагал и опять настаиваю отделить художника-акварелиста и просто акварелиста; бывает же инженер-механик и просто механик.

- А кто отделять будет? И ты до ярлыков договорился.

- Ох, эти медали! Ох, эти ярлыки! - соблазна-то у них без конца. Посмотри, с каким вожделением хлопочут из-за них большие европейские мастера до сего времени.

Надо как-то шире брать. Не знаю, как шире, да и можно ли знать это. Пусть уж искусство остаётся свободным. Наука будет законна, а искусство беззаконно. Как ты можешь в искусстве "знать"? Будем в искусстве чувствовать, а главное любить его. С любовью придёт и серьёзное к нему отношение. Хоть и простыл чай, но слово ещё тёплое; пью за искусство!

- Пропись, голубчик, прогнившая пропись. Поменьше слов. Часто мы слишком много говорим и из-за разговора дела не видим.

- Ну, уж коли на это пошло, то и твои речи - тоже пропись препорядочная; не знаю, как всей братии, а мне завтра свежая голова нужна. Опять до второго часа досиделись. Не безобразники ли?

В тесной передней толкотня; разбирают шапки, размениваются калошами.
Хозяин сверху освещает путь лампой.

- Осторожней, налево приступочек. Внизу ещё шесть ступеней.
Из конуры вылезает заспанный швейцар, на ходу запахивая ливрею. "Эк их носит, полунощников!"

Разбрелись полунощники по разным улицам и уносят в себе сумбурный чад отрывочных разговоров. В каждом какой-либо из этих разговоров расковырял ту или иную струну; каждый на чём-нибудь ловит себя: не я ли, Господи?

У кого просветлело, и горит он назавтра дёрнуть такое, после чего не скоро к нему подступишься: уже вырастают пред ним нужные красочные сочетания, а фигура, над которой бился он уже несколько дней, вдруг так удачно передвинулась, так ловко связалась с соседом, что задаёт новую ноту всей картине. Другой же ещё пуще задумался и пытает себя: да где же граница? И тут тоже везде личности какие-то, семейные дела, те же мелочи! Где же тут идея-то? - мучает он себя; впрочем, и он завтра будет работать. Во всех что-то закопошилось, словно бы они проговорили весь вечер о чём-то новом, неслыханном, а этому неслыханному уже лет без числа; поседело оно, только не ржавеет - клади его в горн, раскаляй и выковывай на всякие манеры. Учёный, пожалуй, при этом скажет eadem sunt omnia Semper - вот, мол, какие словечки знаю!

Пред засыпающим художником пробегают неясные миражи; вечно он ищущий, вечно прищуривающийся в даль. Не дай Бог, если художник успокоится, если определённо ответит себе на все внутренние вопросы: тогда жизнь его окончена, вешай его в музей и служи по нём панихиду; он станет на месте и этой своею неподвижностью пойдёт назад, и как быстро пойдёт! Не должно быть покойно художнику.

Глухою ночью, со свечой в руке, в одном нижнем, вытянувшись на табурете, что-то сдирает он в картине. По потолку и по стенам разбегаются чёрные тени. Маленькою и ничтожною кажется фигурка художника при этих исполинских ползучих тенях. Кругом всё спит; ни до кого нет дела художнику - сейчас он далёк от окружающего. Пахнуло на него каким-то мимо бегущим ветром, он мучается, болеет, дрожит - ему хорошо.

Н. Рерих.

Санкт-Петербургские ведомости. 1900. ? 79. С. 2-3.
____________________________________________________