Предыдущая   На главную   Содержание   Следующая
 
РЕРИХ ГЛАЗАМИ СОВРЕМЕННИКОВ

Александ Бенуа

ПУТЬ РЕРИХА
 
Рерих не лёгкий художник, не мудрено, что нашёл он себя не сразу, а постепенно и верно прокладывал путь к тем достижениям, которые сейчас отводят ему совершенно особое место в современном искусстве. Нужно думать, что, полный сил, полный образов, он и теперь не остановится. Хотя замечательно по полноте и внушительности им уже созданное, однако мне кажется, что главное ещё впереди, что его искусство ещё и сейчас дозревает приобрести более глубокое содержание, становится более строгим, простым и уверенным, а краски и живопись более звучными и сочными.

Иначе как от себя я не умею говорить об искусстве и в глубине души считаю, что лишь речь от себя и ценна в этой области каких-то тайных воздействий и угаданий. Так вот, я и здесь расскажу о своём взгляде на путь, пройденный Рерихом. При этом я думаю, что полюбить художника можно, лишь поняв его, а понять его трудно, если не пройдёшь через различные к нему отношения, раз не проверишь его всесторонне по тем откликам, которые он вызывает, раз из того материала переживаний, который он даёт, не сделаешь своего выбора. Большой художник, к тому же, редко обладает даром быстрого обаяния. Напротив того, он, в буквальном смысле слова, завоёвывает себе признание, он покоряет. Во время такой борьбы и он моментами терпит неудачи, обнаруживая свои слабости, и чем вообще сложнее или глубже то, что он призван 'навязать' другим, тем самым - это 'навязывание' сопряжено с большими колебаниями.

И Рерих не сразу покорил меня. Но тем самым, вероятно, его водворение во мне стало более сильным и прочным. Проходили годы и годы, а меня всё что-то в нём коробило. Не темы его или техническое несовершенство, а нечто, что в то время я бы с трудом назвал своим настоящим словом, а что ныне мне представляется просто его же художественной незрелостью. Бывает разная незрелость, разная 'юность талантов'. Иной необычайно мил именно своим косноречием, именно тем, что он не умеет вполне выразить своих тайн. Другой, напротив того, отталкивает от себя своей незрелостью, и дефект его выражения принимается как порок в самом его содержании, - не веришь тому, чтобы под ещё корявой и несуразной внешностью было что-либо ценное. Часто эти дефекты сопряжены с чем-то заносчивым и наседающим в характере, и тогда мучительное впечатление от художника сопрягается разбережающим впечатлением от человека.

Такое-то мучительное несоответствие между 'притязаниями' Рериха и тем, что он нам показывал в течение многих лет, влияло даже на наши с ним личные отношения. Теперь я об этом говорю как о прошлом и надеюсь, что это признание не огорчит его. Но говорю я и без всякого покаяния. Так нужно было для нас обоих, для наших жизненных и творческих взаимоотношений. Ведь те, кто попали с первых же шагов в число его поклонников, не нашли в себе сил следовать за ним дальше, те и до сих пор жалеют о том, что Рерих не остался тем прежним 'куинджистом', который утешал их своими иллюстрациями на древнеславянские темы. И в своё время самому Рериху, обладавшему всем задором юности, казалось, что он уже у цели, а это сознание, выражавшееся в тоне, в малейшем поступке, в какой-то жажде шумной славы, производило на некоторых людей впечатление чего-то 'утомительного'. Однако, потоптавшись несколько лет на месте, Рерих затем двинулся дальше, и с тех пор только и начинается творчество 'настоящего Рериха', с тех пор и мне он становится дорог. Всё дороже и дороже.

Впрочем, настоящий зрелый Рерих при всём обаянии также не вполне близок мне по всяким причинам. Ведь мы принадлежим к двум совершенно разным расам. Я почти чистый латинянин-южанин, он, если не ошибаюсь, почти чистый северянин-скандинав. Меня в глубине души тянет к стройным кипарисам, к цитаделям преграждающих горизонт Альп, к сияющей лазури моря. Он же вдохновенный певец рыхлых, сглаженных льдинами холмов севера, чахлых берёзок и ёлок, бега теней по безграничной степи.

Расходимся мы и в прирожденных симпатиях к памятникам культуры. Он любит, действительной трепетной любовью, мшистую хижину и ещё дороже ему юрта кочевника. Я же не променяю ни на что на свете праздничность San Pietro или царственную гармонию Эскуриала. Да и в самих средствах выражения - мы контрасты. Я тяготею к определённости и к очерченным формам. Мне неприятно всё, что расползается, выпучивается, нарушает те границы, которые предначертаны каждой вещи каким-то изначальным законом. Рерих же любит рыхлость, он тяготеет к каким-то отголоскам хаоса, к недовершённой формации, к невыясненности. Как характерно, например, одно то, что часто его здания имеют вид как бы сделанных из глины, - черта, являющаяся не результатом неумения, а какого-то заложенного в нём непреодолимого вкуса.

Проникая далее к основам данной разницы между нашими наклонностями, я прихожу к следующему: у нас с Рерихом и разное отношение к истории человечества, к человеку, у нас органически разные миросозерцания. Мне дорого всё то, что накоплено, в чём уже наметились созревшие идеалы, что окончательно и безусловно хорошо. Я склонен верить в абсолютность. При всей ненависти к современному состоянию Академии, где-то в душе я ношу учение о совершенстве, составляющее самую суть академизма. Несмотря на глубокий скептицизм, я возлагаю большие надежды на дальнейший прогресс. Мне отчётливо представляется, что всё ещё поддаётся исправлению, что всё ещё впереди - на тех же путях. Моя душа живёт убеждением, что блага сокровищ земных содержат в себе отражения сокровищ небесных, а потому следует беречь и охранять эти блага, и как раз наиболее ясные - наиболее бережным образом. Напротив того, Рериха тянет в пустыню, в даль, к первобытным людям, к лепету форм и идей. Он утверждает всем своим творчеством, всеми своими вдохновениями, что благо в силе, что сила в упрощении и просторе - и что нужно начинать сначала. Мне дорога пушкинская речь и хотелось бы, чтобы все мы говорили на этом языке богов. В этом ладном говоре столько истины. Рериху-художнику, мечтателю Рериху, его исконному вкусу не страшно было бы вернуться к бедной речи дикарей, лишь бы только инстинкты выражались чётко и прямо, лишь бы только не было лжи и путаницы, внесённой так называемой цивилизацией.

Как всегда, однако, настоящая правда в середине, и с противоположных концов мы подходим к ней. А когда, шествуя по разным путям, начинаешь различать черты тех, с кем определено встретиться, то и является какая-то особая, я бы сказал, священная радость. Этого бывшего чужого иной раз полюбишь больше своих спутников. Ведь от него получаешь и новое, освежающее питание, и новые слова познания и утешения. Так и случилось со мной по отношению к Рериху. А может быть, и с Рерихом по отношению ко мне и ко всей группе моих попутчиков. Шли мы издалека и сначала не знали друг друга, пожалуй, даже боялись как врагов, принципиальных, почти 'религиозных' врагов. Теперь уже мы идём почти рядом, уже перекидываемся словами, уже делимся впечатлениями, и расстояние между нами всё сокращается и сокращается. Исчезнет ли оно совсем, этого, впрочем, нам не дано знать. Да это и не важно.

И теперь, когда Рерих стал мне если не близким человеком (с этим чрезвычайно самодовлеющим человеком нельзя сблизиться вполне), то близким художником, я стал лучше понимать, почему раньше, давно я так определённо не принимал его искусства. Ведь душа наша, наше подсознательное и внесознательное 'я' гораздо лучше разбирается в истинной природе вещей и в оценке их. На этом и построено значение того, что мы называем вкусом. Так вот мне кажется, что вкусовой мой инстинкт тогда ещё заговорил об обидном несоответствии в Рерихе между формой и содержанием, когда мне, 'неисправимому латинянину', ещё казалось, что особенно мне ненавистно именно содержание. Великая тайна эти переживания. Что они означают? Казалось бы, я должен был просто игнорировать такие 'несоответствия с собой', как первые проявления художественной личности Рериха. Казалось бы даже, я мог быть доволен тем, что эта, на мой взгляд, 'ересь' выражается неясно и неполно. Так нет же, я не равнодушно взирал на эти неудачи (и ещё меньше я злорадствовал, видя их), а как-то странно раздражался и гневался. Мой ум, моя культура отрицали то, что моя душа, моё настоящее 'человеческое 'я'', втайне признавала и для чего она лишь требовала более совершенного выявления. Сейчас обоюдная метаморфоза уже совершилась. И Рерих другой, и я - другой.

Мы теперь понимаем друг друга, и если я не вполне различаю, как он относится ко мне, то я знаю своё отношение к нему, к его искусству, к тому, что Рерих представляет собой по самому своему существу, к чему он призван. И разве не характерно для судеб человеческих одно то, что ныне Рерих - прежний 'дикарь', 'праотец', собиратель камушков, копатель бесформенных курганов, стоит во главе одного из очагов нашей художественной культуры, к тому же числится среди наших самых значительных коллекционеров картин старинных европейских школ. В свою очередь, я за эти годы приобрёл более проникновенное 'знание земли' и её исконных законов, я научился любить, кроме San Pietro и Эскуриала, все виды пустыни, всё, что простор и приволье, всё, что и есть тот лепет, который воспет варягом-Рерихом. Не откажусь я от San Pietro и Эскуриала и теперь, ибо в них проявлялись великие свидетельства о правильности путей, о достижимости самых смелых и гордых чаяний. Но дорого мне и всё первобытное, ибо в нём заложены неограниченные возможности новых и новых достижений. И кто знает, к каким ещё неведомым красотам и открытиям могут ещё привести все страдания человечества, и самое его озверение, и самое его одичание...

Нет, сейчас Рерих уже не куинджист-кормонист, не бойкий академический ученик, пишущий 'вкусные' пейзажи с фигурами праотцев, пригодные для официальной популяризации науки, для убора стен 'исторических музеев'. Рерих большой и внушительный художник, для которого, к сожалению, покамест ещё не нашлось стен в нашей культуре, но отчасти благодаря которому такие новые стены должны вырасти и сомкнуться в прекрасные храмы. Странно, как не воспользовались Рерихом все наши официальные сановники, пока он был последователем Кормона или, что то же самое, - Васнецова, 'Васнецова Каменного Века'! Вся его первоначальная серия картин: 'Поход', 'Гонец', 'Сходятся старцы' и даже 'Языческое' - это всё очень замечательные комментарии к тому, что специалисты-археологи вычитывают из черепков, костяшек, монист и камушков, которые они достают из недр прошлого. Это всё - примитивные по сюжетам, но академические по выражению произведения, навязанные, быть может, и очень горячими увлечениями, но не глубокими переживаниями. Ныне же мировоззрения Рериха расширились до тех пределов, которые выходят за кругозор 'людей науки'. Из 'иллюстратора' Рерих сделался поэтом. И уже не лёгкие мимолётные радости удовлетворённой любознательности питают его творчество, а сложная целостность жизни, внимательное и проницательное оглядывание на всё прошлое, постоянно проверяемое и освежаемое тем, что даёт ему непосредственное общение с природой.

Всякое творчество, как и всякая жизнь, всякий мир, складывается из вихря хаоса и из начала созидательного. Одно без другого ничто или отвлечённая мёртвая идея. Напротив того, соединение их выражается в кипении работы, в коллизиях борьбы и любви. Важно, чтобы оба эти начала имели в жизни своих представителей, важно, чтобы эти представители сталкивались, чтобы происходила между ними борьба и чтобы они становились друг другу врагами. Или же они могут превращаться в друзей, но с тем, чтобы при этом каждый продолжал стоять на страже 'порученного' ему царства, чтобы своим личным вкусом он заражал многих, втягивал в орбиту своего творческого вращения сотни и сотни единиц. Рерих сумел и после огромного процесса над 'самообразованием', над 'самопросвещением' остаться таким верным служителем основной своей стихии, и в этом выражается как сила его личности, так и смысл его роли в общем течении нашего искусства.

Очень замечательно и то, куда 'выдвигаются' его вкусовые искания на протяжении истории, докуда они доходят. Во всём он остаётся характерным варягом, 'норманном'. Античное искусство, ренессанс, барокко, рококо - всё это сферы, не задевающие его личных струн. Как человек тонкий, он, разумеется, умеет оценить и эти явления, всем этим любоваться. Но он всё же остаётся к ним холоден и, уже во всяком случае, едва ли в силах вызвать в себе творческие искания того же порядка. Напротив того, уже давно, с самых иллюстраций к Метерлинку, его потянуло к западной романтике, и в этой области он успел высказать себя не только прекрасным мастером, но и ясновидцем-поэтом. Некоторые декорации к 'Принцессе Малейн' и к 'Сестре Беатрисе' поражают своим чувством северного средневековья. Изумительна та острота, с которой Рерих воссоздаёт сказочную обстановку эпохи бургундских герцогов ван Эйка. В одной из этих декораций, представляющей собой фантазию на фоне 'Св. Луки' Рожье Ван-дер-Вейдена, он даже расстаётся с присущей ему рыхлостью, становится острым и гранёным, как истинный готик. И это без малейшей сухости, без впадания в графику.

Что представляет собой искусство Рериха: явление реалистического или идеалистического порядка? Я умышленно не говорю о символическом смысле его произведений, ибо таковой является чертой, неотделимо присущей всякому истинно художественному произведению, всё равно, будь это непосредственный этюд с натуры или голый вымысел. Без символики нет живого искусства. Но вот реалист или идеалист Рерих? - этот вопрос интересно разрешить, ибо вообще этот вопрос висит уже годами в воздухе, и как ни меняются воззрения в передовых рядах художественного мира, он всё ещё тревожит умы средней публики, - той самой публики, из которой пополняются и означенные ряды.

И вопрос этот вовсе не праздный. От ответа на него косвенно зависит и наша 'оценка Рериха': он может подвести к уловлению основного смысла его творчества. Мне ещё скажут, что вообще пора расстаться с этими истрёпанными, избитыми словами, никого более не интересующими и годными разве для классных работ в непередовых гимназиях. Но меня лично не испугает никакая 'избитость', и покамест не создано других выражений, которые обнимали бы круг идей, подразумеваемых под 'реализмом' и 'идеализмом', приходится пользоваться этими словами, считаясь, однако, с тем расширенным смыслом, который вложен в них современным сознанием.

Разумеется, если под словом реализм подразумевать точную копию с действительности, то Рерих не только теперь в своём выявленном облике не реалист, но он им не был и тогда, когда в нём продолжали звучать отголоски Куинджи, Кормона и Васнецова. Любой его этюд с натуры - и тот отмечен такой печатью личного отношения, такой своеобразностью подхода, таким чувством 'сущности' виденного, что о копии, при всём внимании к предмету, не приходится и думать. Ещё менее копировального начала в тех целостях, которые навеяны Рериху рядом впечатлений от природы и которые складываются в картины. Всякая форма здесь приведена к одному общему, подчинена одной идее, одному настроению. От наблюдений природы, от этюдов остаются лишь отдельные подробности, но и те настолько видоизменены в своём подчинении творческой воле, что и различить их трудно.

Но вот и в самых своих затейливых, в самых стилизованных вещах Рерих не придумывает и не выдумывает, а имеет дело с вполне конкретными явлениями. И потому он везде и всегда остаётся на почве реализма, разделяя, впрочем, в этом отношении особенность всех наиболее ярких и волнующих поэтов. Философский смысл творения Рериха очень глубок. Я в нём вижу нечто большее, нежели 'отдельную художественную личность'. Он представитель целого миросозерцания и даже целой культурной стихии. Однако для выражения этой своей сути он не прибегает к абстракциям, а, напротив, держится исключительно вполне определённых образов, каких-то картин жизни - жизни, положим, далёкой, 'вымершей', но, на самом деле, убедительной в своём прошлом бытии и находящей знакомый отклик в каждом из нас.

Рериху ставили в упрёк, что у него нет лица, типа, что человеческая фигура в нём уступает пейзажу. Эти упрёки справедливы лишь относительно 'предварительного' периода его творчества, лишь относительно тех его картин, в которых он, не умея ещё уйти от академической рутины, старается в более или менее жизненных фигурах выразить то, что его пленит и волнует из образов прошлого. Но с течением времени он научился подходить к своим задачам иным путём - от природы к человеку. С тех пор фигуры у него просто потонули в пейзаже, зато последний приобрёл необычайное значение, он получил то самое лицо, которого недоставало его людям. Лучшие картины Рериха те, в которых отражается 'обожествление' природы, в которых сам автор заодно со своими героями, с первобытными людьми. Особенной красоты и выразительности удаётся ему достичь там, где он трепещет перед гневным нашествием грозы, восторженно раскидывает мысль по необъятному пространству, наполненному ритмом однообразных форм, в которых он 'молится' Перуну и Яриле или с криком отчаяния проклинает их.
Прекрасны так же те его 'воспоминания', в которых он представляет поиски 'родной луны', прячущейся за дождливыми пеленами, или же восторг чтения будущего в иероглифах облачного роя...

И вот во всей этой прирождённой, строгой, атавистической 'дикости' Рериха, в этих его суевериях, сближающих культурного деятеля современного общества, директора школы, с первобытными обитателями наших болот и лесов, в этом, повторяю, сказывается нечто очень глубокое - протягиваются и возобновляются прерванные было нити, связующие тысячелетия жизней. Иной среди нас недоумевает: что нам до тех дальних, звероподобных предков? Отошли они в вечность, сгнили, пропали. Но не так чувствует и не это знает Рерих, сумевший разобрать в узорах мхов, в волнах холмов, в ковыле степи, в начертаниях на коре белых берёз иные записи, иные руны. Он знает, что в том звероподобии дедов жила великая, всё ещё не умершая, всё ещё и для нас годная сила. Рерих верит в истину их прорицаний; он скорбит вместе с ними, что так нелепо чёрный меч материальной культуры вонзается в тело беззащитной природы, что кощунственнее и кощунственнее топчут матушку-землю непонимающие красот её попратели, что эти люди хотят повернуть всё течение истории от её конечных целей в угоду своей нелепой и жалкой корысти.

И вот тут оба мы и сближаемся, оба и 'клянёмся на мечах' друг другу, что не отдадим без боя землю на посрамление и опоганение. Я буду неустанно говорить о том, что прекрасны чеканные формы Ватикана и Эскуриала, он будет по-прежнему воспевать расплывчатую красоту степи и мягкое набухание облачного зодчества. Но оба, в сущности, мы будем говорить об одном: о красоте, о том великом тайном даре, который дан человеку и который предатели (легионы предателей) хотят схоронить, закопать так глубоко, чтобы и память о нём исчезла. И не врагами нам, столь отличными друг от друга, надо быть, а союзниками и, дай Бог, друзьями. Ведь враг у нас один и тот же: бешеное, закусившее удила хамство - враги нам все те, кто хотят забыть о тайнах, о прорицаниях, о том, что нашёптывают чары природы и чему учит созданное всеми прометеями прошлого. Наши враги все те, кто превращают священную прекрасную землю - в одну сплошную плантацию и для которых San Pietro, Эскуриал, Парфенон, Реймс, все лучшие здания, все лучшие картины, все лучшие книги - лишь бельмо на глазу, мешающее им вести и проверять свои конторские книги.

Ещё в старину я боялся Рериха, подозревая в нём одного из ненавистных мне 'националистов'. И он сам был в этом виноват. Не вполне ещё осознав того, что ему нужно поведать миру, он 'прислонялся' к славянофилам, к квасным патриотам. Но разве в каждом из нас в юности не было тех же самых 'прислонений', проистекающих иногда от чрезмерной доверчивости, иногда - от присущего молодым организмам инстинкта самосохранения. Но с тех пор, слава Богу, Рерих очистился. Правда, думы и вкус его варяжские; он ту землю лучше понимает и любит, которую некогда покорили и возлюбили его предки, где им было так широко и привольно, где самая суровость питала их здоровьем, закаляла их тело, вливала в их кровь дивную железную мощь.
Рерих с суровой нежностью хранит память о тех очагах, у которых воспитывалась прямая линия его предков - все невесты, все женихи, все матери его рода. Но в то же время Рерих научился от земли и от всех голосов любви, говорящих в его душе, любить и понимать жизнь и человечество вообще. Он уже не замыкается в свой тесный этнографический и географический круг. Ему нужны и чужеземные гости, ему нужно и самому видеть свет, видеть мир во всей его необъятности и сложности. Силу и здоровье он всегда будет черпать от напитанной железом почвы родного Новгорода. Но силы эти он мудро отныне посвящает не национальной ненависти и узости, а самой широкой человечности.

В годину, обуянную бесами вражды и лжи, он уходит в свою пустыню, как я ухожу в свои храмы - для того чтобы сотворить молитвы, обращённые к Богу мира и красоты.


МОНОГРАФИЯ "Н.К. Рерих". Пг.: Свободное искусство, 1916. 233 с.
___________________________________________________________