Предыдущая   На главную   Содержание   Следующая
 
СОВРЕМЕННИКИ Н.К. РЕРИХА

ЛЕОНИД НИКОЛАЕВИЧ АНДРЕЕВ

*****************************************
 
СОДЕРЖАНИЕ

ПИСЬМО Н.К. Рериха к Андрееву Л. Н. (3 апреля 1919 г.)
ПИСЬМО Л.Н. Андреева к Рериху Н.К. (23-24 апреля 1919 г. Тюрисево. Финляндия)
ПИСЬМО Л.Н. Андреева к Рериху Н.К. (17 июня 1919 г. [Чёрная речка])
ПИСЬМО Л. Н. Андреева к Рериху Н.К. ([22]-25 августа 1919 г.)
ПИСЬМО Л. Н. Андреева к Рериху Н.К. ([3]-4 сентября 1919 г. Мустамяки)
ПИСЬМО Л.Н. Андреева к Рериху Н.К. (10 сентября 1919 г.)
ПИСЬМО Н.К. Рериха к Андреевой А.И. (18 декабря [1919)]
Н.К. Рерих. "ПАМЯТИ ЛЕОНИДА АНДРЕЕВА" (1920 г.)
Н.К. Рерих. "ЛЕОНИД АНДРЕЕВ". 1937 г.
****************************************************************************************


3 апреля 1919 г.
ПИСЬМО Н.К. Рериха к Андрееву Л. Н.

'Дорогой и родной Леонид Николаевич,
Как мы и думали - всякие силы ополчились на выставку мою: 1) Три дня валил снег и закрыл все верхние окна - зажгли с утра огонь. 2) Свирепствует испанская болезнь. 3) Общая неуверенность в будущем сейма. 4) Большевизм Венгрии. 5) Ссора в здешних художественных кругах (междоусобица). Всё сразу. Но, тем не менее, держимся. Позиций не уступили и внимание к выставке большое. Сегодня вышла Ваша статья в 'Otava'. Ещё раз убеждаюсь, насколько нужна всякая пропаганда русского дела. Ведь лишь на наших языках мы говорим полноправно. Надо и Вам на Запад. Там мы заварили бы целое 'осведомительное бюро' о России - о той России, которую мы знаем и о которой кроме нас, немногих, кто же говорить может? А такая борьба, во имя культуры и правды, делается всё необходимее, ибо подземный пожар ползёт и его надо заливать. Да и вообще, отсюда надо ехать. Русская колония в Гельсингфорсе - хлам, почти вся хлам! Когда Маннергейм, случайно не могший попасть на выставку, прислал состоящего при себе, чтобы передать его привет и пожелания успеха, - мне стало неприятно, ибо весь русский особый Комитет (особый Комитет по делам русских в Финляндии. - ред.) отсутствовал. Вообще к нам, деятелям культуры, обидное пренебрежение! Простое внимание отсутствует. Ну да чёрт с ними, ведь не для них же работаем. Ведь не их солнцу радуемся!'

Архив Музея Русской культуры в Сан-Франциско.
___________________________________________



23-24 апреля 1919 г. Тюрисево. Финляндия.
ПИСЬМО Л. Н. Андреева к Рериху Н.К.

Дорогой мой Николай Константинович!
Был в некоторой нерешимости, куда Вам писать. Но не это главное: духом я ослабел. Выпадают такие дни, что еле встаёшь с постели, и тоска постепенно становится преобладающим чувством. Решаюсь писать Вам об этом по дружбе, ибо не выношу в себе таких состояний и стыжусь их, как вообще стыжусь всякой болезни и слабости. И никакая работа не идёт: хватаюсь за бумагу, бросаю, ночью вместо сна думаю, а днём эти мысли ненавижу.

Причина - безумие мира. То, что делается в Европе, отношение её к большевизму и России и всё, о чём только ни читаешь, - ложится на мозги серой паутиной и отравляет душу злом и бессмыслием. А большевик всё продолжается, и не видно ни конца, ни краю всей этой мучительной чепухе, а за окнами неподвижное Тюрисево. Шайкевич идёт в гости к Вальтеру, Вальтер идёт к Шайкевичу - и холодная, формальная, бездарная весна. Вдруг начинается удушье, и целую ночь дышишь точно в трубочку.

Оттого главное и не пишу. Что за радость обременять своим нытьём! Хочется, как собаке, залезть под террасу и там отлежаться. А думаю о Вас с нежностью, милый друг. Мне ещё жаль, что Вам выпало столько неприятной возни с этими деньгами , воистину в чужом пиру похмелье! Передайте мой низкий поклон и благодарность Вашей супруге за её письмецо; видно, что и её коснулась эта неприятность.

Всё собираюсь в Выборг и всё откладываю по тем же душевным причинам. А где Вы? Когда едете? Черкните письмецо. И о выставке. Крепко обнимаю и целую братски.

Ваш Леонид А.
23 апреля 1919.

Сейчас, перед отправкой на почту, получил Ваше письмо и деньги, милый друг. К написанному раньше могу прибавить от всей души: эх! Читали ихнюю резолюцию? Вообще - не хочется, не могу говорить.

Вас ещё раз крепко целую. Конечно, мы вместе и твёрдо. Пишите мне и давайте адрес.

Л. А.

24 апреля.

Публикуется по: Леонид Андреев. S.O.S. 1994. С. 284-285.
___________________________________________________



17 июня 1919 г. [Чёрная речка].
ПИСЬМО Л. Н. Андреева к Рериху Н.К.

Дорогой мой Николай Константинович!
Вы такой милый, что балуете меня весточками, а я - пренесчастнейший субъект. Всё получил, всё - и открытки, и большое [письмо], а ответить всё не мог. История в том, что с конца апреля я сильно занедужил, мой Валлерштейн нашёл, что сердце у меня 'ослабело', и пришлось мне всё бросить: писанье, ходьбу, всякое сильное движение, всякое усилие мысли. Причина - в полном расстройстве нервов: малейшее волнение вызывает сердечные спазмы, приостановку дыхания и прочее. Было очень скверно.
Так тянулось до половины Мая, когда я переехал к себе в дом на Ч[ёрную] речку. Тут хорошая погода и физический труд (понемногу) несколько привели меня в чувство, я ожил, стал спать и уже могу тихонько проехаться на велосипеде. Но волнения действуют всё так же губительно, и сердце работает и дышать порою трудно, как будто вся моя жизнь - гора. Это и есть причина, почему я не писал Вам: уже коротенькое письмецо, самый стук машинки и вид бумаги будоражит меня. За это время мне писали Карташёв и Гессен, чтобы я приехал в Гельсинки, наступила пора работы - и мне пришлось отказаться от этого. Глупо! Теперь решил, ни на что не взирая, копить здоровье и не приходить в мрачное настроение от своей инвалидности. Господи! впереди ведь ещё целые годы и целые годы работы.
Народу окрест мало. Шайкевичи, старые и молодые, уехали в Лондон; Вальтеры также, Троцкие[-Сенютовичи] ещё не возвращались, Сергея Be. не видал давным-давно. Но зато в бинокль - вижу много. Из газет Вы, вероятно, уже знаете о наших событиях, падении К[расной] Горки, взрывах, морских боях; и это всё мы либо видели, либо слышали. Как не слышать, когда дом трясётся и стёкла дребезжат. Или среди ночной тишины вдруг загадочно затюкает неведомый пулемёт. Особенно интересен был день 13-го сего, когда с корниша мы смотрели на одновременную стрельбу кронштадтских фортов, 'Петропавловска' и Красной Горки, на вспышки огня, столбы дыма от взрывов, похожие на извержение, и на пожары. Очень страшно и зловеще всю ночь горела К[расная] Горка.

Стрельбы всё время так много, что тишина, наступившая со вчерашнего дня, кажется странной и непонятной. А тишина полная, хотя суда по-прежнему стоят у маяка. Слухов и вестей много, но насколько верить им - не знаю. Были сегодня Шереметьевы , и вести сообщили самые радостные - а верить боюсь. Источником хороших слухов и предположений является в этот раз Владимир Дмитрич , который только что прислал им радостное письмо о близком будущем. И всё-таки - верить боюсь. Пусть лучше я ещё немножко посомневаюсь, а то можно сесть в огрома-а-днейшую лужу! Но тишина - факт!

Милый мой друг, очень рад за Вас, что Вы живёте так бодро, работаете и везде оказываетесь нужным человеком. Можно думать теперь, что наша встреча не за горами, но буду ли я также бодр и способен к работе? Помимо прочего, надо деньги зарабатывать - печальная история. Ну да ладно, обойдётся. И не забывайте меня, милый друг, пишите о Вашем ходе по Европам . Буду и я писать по мере сил.

Крепчайше Вас целую и жму руку. Мои мысли о Вас Вы должны чувствовать, они должны дойти.

Ваш Леонид Андреев

17 июня 1919 г.

Публикуется по: Леонид Андреев. S.O.S. 1994. С. 287-289.
____________________________________________________



[22]-25 августа 1919 г.
ПИСЬМО Л. Н. Андреева к Рериху Н.К.

Дорогой друг мой!
Всё время собираюсь писать Вам - и каждый раз останавливаюсь перед сложностью мыслей, чувств, настроений и состояний, которые хотелось бы поведать Вам, как другу. Трудно писать, когда так болит душа, и когда лишь минутами чувствуешь себя живым, а целыми днями - мертвецом, холодно и ненужно бродящим среди живых. Конечно, и мертвец мог бы многое рассказать о своих загробных переживаниях, как выражаются в Художественном, если бы не то страшное равнодушие, которое идёт вместе со смертью и все мёртвые уста делает немыми. А о жизни...

Вот три пути, которые сейчас открываются передо мною, - это жизнь. Один - 'я беру на себя целиком' всё дело антибольшевистской пропаганды, как я писал и предлагал Карташёву и другим, и вступаю в здешнее правительство с портфелем министра пропаганды и печати. Понимаете: всё целиком! Организацию во всей её огромности, помимо собственного писания. Живу, значит, либо в Ревеле, либо где придётся, езжу взад и вперёд, целые дни разговариваю, ищу и настраиваю людей, а ночью пишу, борюсь с инерцией и слабодушием. Труд, который под силу только железному здоровью, а я болен, болен! При этом: получаю я гроши, на которые не могу прожить с семьёй, мучительно продолжаю искать кредита и гоняться за мелькающим Гуревичем, ухлопываю последние остатки сил - а впереди болезнь, необеспеченность, бессонные ночи, приют литера┐торов. Но долг обязывает работать для России, и вот завтра я еду в Гельсингфорс добиваться того, что есть мой несомненный конец как художника и живой твари. Говорю: еду, а сердце опять так плохо, что вчера еле передвигался из комнаты в комнату. Говорю: добиваться, а язык от слабости еле поворачивается, чтобы попросить стакан чаю!

Второй путь. Не добившись толку в Гельсингфорсе (эти маленькие люди боятся меня), еду в Америку. Там читаю лекции (на каком языке?) против большевиков, разъезжаю по Штатам, ставлю свои пьесы, продаю издателям 'Дневник Сатаны' и миллиардером возвращаюсь в Россию для беспечальной маститой старости. Это уже лучше. Поездка может быть неудачною (я болен и сваливаюсь после первой лекции, или американцы просто не хотят слушать меня), но она может, при счастливо сложившихся обстоятельствах, превратиться и в 'триумфальное шествие': увижу людей, которые любят меня, получаю импульсы к новой художественной работе и, уврачевав душу, может быть, подтяну и тело, которое у меня всегда плетётся сзади. Уже давно доходят слухи, что в Штатах ко мне относятся очень хорошо; когда-то меня приглашали для турне и сулили огромный успех; и сейчас получается, что неведомый мистер из Кентукки вдруг присылает мою книжку для автографа. Отчего не поверить чуду? Случилось же вчера ночью, что к нам в [дом] попал упавший с лошади и заблудившийся полупьяный финский офицер, напугал женщин, на коверканном языке стал говорить о своей любви к 'Леониду Андрееву' и, узнав, что таковой перед ним, проделал целую сцену поклонения в духе Достоевского, я не знал, куда деваться от бурного юноши. А ведь - финн! И как он размахивал револьвером, грозя убить М. Горького, а мне говорил, что если я стану большевиком, то и он станет большевиком! Серьёзно: ведь есть же, должно быть, люди, которые верят мне и моему слову, - а я их не вижу, как ослепший, вечно служу над собой панихиду, унынием и тоской о личной судьбе убиваю здоровье Америка!

Но как добраться до неё? Где найти доброго и щедрого импресарио, не мошенника? Как прожить это время, пока таковой найдётся? Где добыть денег, что[бы] обеспечить семью на время отъезда? (Я хочу ехать с женой и маленьким сынишкой, остальное здесь.) У меня украли штаны, сапоги - как соорудить новые и какого они должны быть фасона для Америки? Все эти вопросы, серьёзные и ничтожные, во всяком случае, пустые для разумного и практичного человека - для меня сплошь проклятые, сплошь неразрешимые вопросы - ах, до чего я младенчески беспомощен в жизни, только теперь это вижу! А сегодня день моего рождения: ровно сорок восемь лет хожу я по земле и так мало приспособился к её порядкам.

И третий, наиболее вероятный путь - это больница. Но эта дорога так мрачна, и вообще я тут подхожу к таким мыслям и решениям, что лучше остановиться.

Так вот, дорогой друг, чем я существую. С этими мыслями провёл я три недели в Тервусе, куда меня звали 'отдохнуть', - и не отдохнул. А люди там воистину чудесные, и теперь, вернувшись домой, я с трудом представляю, что всё это милое радушие, тонкая и мягкая тактичность, особый воздух скромной и некрикливой человечности - подлинная явь, а не сон. Но мысли, мысли и заботы...

Завтра, как говорил, еду в Гельсингфорс. Но заранее убеждён в неудаче и оплакиваю зря затраченные деньги. Новый и ещё мне не вполне известный и сомнительный состав правительства , робость и половинчатость условий, которые мне поставят и которые сделают мой труд непродуктивным и бессмысленным, несомненные попытки, которые будут сделаны для полного обкорнания моей независимости публициста и превращения меня в редактора правительственного вестника... Может быть, я и ошибаюсь, но мало хорошего сулят мне эти Маргулиесы и, в частности, вошедшие в состав социалисты. Пусть это даже совсем безалкогольные социалисты вроде финского пива, но лучше даже алкоголь, чем переваренная вода и шатанья пьяницы при полной и холодной трезвости ума...

...Сейчас подали телеграмму от Карташёва: 'Всё глубоко изменяется, дело продолжается, Ваш приезд обязателен и необ┐ходим'. Стало быть - в министры? Еду - но не только не сжигаю моста за собою, а ещё старательнее строю новый.

Просьба к Вам огромная: пособите младенцу Леониду относительно Штатов. У Вас есть знакомства и связи в Америке (а я растерял все адреса и написал только одно письмо по фантастическому адресу некоему Г. Бернштейну, чуть ли не покойнику). Возле Вас, вероятно, и существуют американские журналисты и кроткие импресарио (а в Тюрисеве их нет), и Вы, наконец, настоящий деятельный друг, чем я и решил нагло пользоваться. Только обязательно скажите кроткому импресарио, что мне необходим большой аванс на штаны; я не П. Льюис , чтобы ехать с фиговым листком, а солидный русский писатель, почти что признанный Антантою. И что мне нужен секретарь-переводчик и кормилица, что я очень робок с носильщиками и на вокзал приезжаю за три часа со своим чайником; чай должен быть включён в договор, как и гроб для обратного путешествия по китайскому обычаю. Будьте другом, милый Николай Константинович!

А что такое с 'Чёрными масками'? Вместят ли их англичане? В Москве одна купчиха сошла от них с ума. Покойный Бравич рассказывал, что как-то в антракте 'Чёрных масок' спросил старого театрального буфетчика, как идёт торговля; и тот мрачно ответил: 'Недоумевают-с - и не пьют'. А один полицейский пристав в Киеве доносил начальству: 'Эта пьеса мало того, что лишена всякого смысла, ещё опасна в пожарном отношении'. Ликиардопуло писал мне (это всё Вы хлопочете обо мне!) о 'Мысли' и 'Екатерине Ивановне' - также сомневаюсь, чтобы подошли, хотя 'Екатерина Ивановна' в Мюнхене перед самой войной имела большой и многообещающий успех . Впрочем, кто их поймёт - иностранцев. А что Вы думаете о 'Савве'? Это очень странная вещь... и хорошо, если бы до конца она оказалась пророческою. В ней есть кое-что о России, что могло бы немного приоткрыть глаза иноземцам и, пожалуй, заинтересовать их. Но необходимо, чтобы ставил её русский режиссёр.

Я был в Тервусе, когда пришло Ваше письмо Тумаркину, и очень порадовался, что у Вас уже налаживается работа в Лондоне . И опять-таки - как это важно для русского искусства, для нашей справедливой оценки. Самая лучшая пропаганда! Европейскому самодовольству должен быть нанесён удар, и кто же это может сде-лать лучше, нежели русский художник, представитель великого народа, а не каких-то презренных полуазиатских 'племён'.

Этот мотив в моём плане поездки имеет первенствующее значение. Думаю, что в этом смысле (да и вообще в смысле пропаганды) поездка может по результатам не уступить и министериабельности с непосредственным печатанием листков. Есть ещё одно соображение, которое склоняет весы души моей на сторону Штатов: это полное сохранение моей публицистической независимости. Как-никак, а здесь я становлюсь 'казённым' публицистом, и хотя я за совесть принимаю Колчака и буду воевать с большевиками, но всё как-то... странно, и будто тесно, и будто умаляется в цене моё слово. Привык я к полной свободе, всегда считался только со своим судом и мне немного страшно; конечно, индивидуальными особенностями мысли я готов жертвовать для общих целей... но, а где граница?

А что значит работать совсем против совести, показывает Горький. В послед-нем ? 'Либератора', большевистского американского журнальчика, почему-то мне присылаемого, есть его статья 'Следуйте за нами', т. е. за советской Россией и её мудростью - и что это за жалкая, убого-бездарная, ничтожная статья! Когда поэт и пророк начинает лгать, Бог карает его бессилием, - таков закон вечной справедливости. Но это, между прочим.
Ночь, и надо укладываться к завтрашнему вояжу. А за окнами над тёмным морем - я живу у самого моря - по бурному небу бродят прожектора, а вчера на рассвете в бледно-голубом небе среди меркнувших звёзд я слышал гудение аэроплана и видел две яркие, красные вспышки разрывов - как они были красивы, и красиво бледное небо в его предутренней свежести и покое, и как тому, кто летал, казалась удивительною земля и море, и как всё это хорошо - хорошо жить - летать - видеть рассветные звёзды. И есть ещё у меня одно радостное чувство: об англичанах, которые геройски в самой гавани взрывали большевистские суда, и сами гибли - это те люди, которых я звал .
Америка!

Будьте здоровы, дорогой. Крепко Вас целую.

Ваш Леонид Андреев
23 августа 1919 г.

25 Августа.
Второй день в Гельсингфорсе. Говорил уже со многими, в том числе целый вечер с Карташёвым. Впечатления самые безнадёжные. Никакой работы, соответственной моим силам и желаниям, организовать здесь нельзя. Новое правительство остаётся в стороне от общего движения; С. В. Иванов и Карташёв решительно уклонились от участия.

Буду писать. Привет!
Ваш Л. А.

Леонид Андреев. S.O.S. 1994. С. 315-319.
______________________________________


4 сентября 1919 г.
ПИСЬМО Л. Н. Андреева к Рериху Н.К.

Дорогой мой Николай Константинович!
Только что прибыл из Гельсингфорса и нашёл Ваше письмецо относительно 'Чёрных масок', кн. Марии Павловны и Ярошинского. Прислано оно по почте, так что посланца никакого не видал. И, вероятно, этому письму предшествовали другие, потому что из этого я ничего не понял: в чём, собственно, дела? Получили ли Вы моё письмо относительно Америки? И теперь я в некотором расстройстве ума - Америка или Англия?
Здесь, как я и предполагал, ничего из моей пропаганды выйти не может. Я видел много людей, видел и теперешних министров (одного), много слышал о положении, и вся невозможность поставить дело пропаганды так, как я хотел - в широком 'государственном масштабе' - встала передо мною воочию. Само новое министерство, едва родившись, уже дышит на ладан и разваливается. Ушли: Карташёв, С. В. Иванов, Бутлеров, наконец, Александров; из общественных деятелей остаётся только Кедрин да Маргулиес, если его считать за общественного деятеля. Дальше - смутное безличие. Не решаюсь в письме высказывать своё мнение о министрах, но оно самое отрицательное. Карташёв (чудесный человек!) вернулся к своему первобытному комитетскому существованию и стремится за границу. И. Гессену предлагали пропаганду, но он отказался и всё мечтает о еженедельном журнальчике. Издают в Ревеле под руководством Кирдецова (!) и при содействии, кажется, вернувшегося Арабажина 'Новую Россию' , орган без денег, настоящего и будущего, но уже 'с прошлым'. Впечатление от людей и разговоров самое тошнотворное: узость, мелкота, личное; меня, конечно, боятся, хотя очень любезны. Странно сказать, но целыми днями я испытывал физически тошноту. Исключение, повторяю, Карташёв, который действительно совсем не 'деловит', но видит шире и яснее других и совсем лишён личного и корысти.

И какая тоска! Даже милые шхеры не могли вытащить меня из этой чёрной ямы. Тоска, шаткое сердце и горькие мысли о бессилии и конченности. Какое это проклятие: семья, 'зарабатывать'; уйти бы мне в тихую келью итальянского монастыря и там собраться с мыслями о мире, а вместо того - Америка! Янки дудль! Кинематограф! Ложь!

Ну да ладно. Было в Гельсинках одно радостное впечатление, до сих пор вызывающее улыбку: это красная, солнцеподобная, сияющая физиономия Гуревича, который встречал меня на вокзале и придерживал рукою Гессена и Иванова , притащенных им также для встречи. Им было кисло и хотелось спать, а он сиял и, залив меня светом, мгновенно умчался на стокгольмский пароход, который уже уходил. А у самого дела плохи и забот множество. На днях продан Тервус, Тумаркины ищут квартиру.

Вернувшись, дом застал в переполохе. Только что на рассвете налетали аэропланы и бросали бомбы по соседству; одна бряк[ну]лась около Шереметьевых. Жертв, кажется, нет, но грохот и паника были жестокие. Приходится для матери и детей уезжать, спешно укладываться и проделывать беженство. Поселяемся на даче Фальковского в Мустомяках, и адрес мой теперь значит такой: МУСТАМЯКИ, ДАЧА ФАЛЬКОВСКОГО, Л. Н. АНДРЕЕВУ. Надоело это, мешает думать и сосредоточиться, дёргает за нервы. Гудит, а кто? Нынче на рассвете видел стрельбу шрапнелью из Кронштадта, должно быть, тоже по аэроплану. Красиво, когда далеко. Наши говорят, что особенно страшно было, когда они, после бомб, пролетали обратно и гудели над самой крышей: им никто не мешает и держатся они очень низко. В довершение зол я простудился, бегая раздетым смотреть стрельбу и слушать разные звуки, и сейчас пишу с трудом.

Все мои несчастья сводятся к одному: нет дома. Был прежде маленький дом: дача и Финляндия, с которыми сжился; наступит, бывало, осень, потемнеют ночи - и с радостью думаешь о тепле, свете, кабинете, сохраняющем следы десятилетней работы и мысли. Или из города с радостью бежишь домой, в тишину и своё. Был и большой дом: Россия с её могучей опорой, силами и простором. Был и самый просторный дом мой: искусство-творчество, куда уходила душа. И всё пропало. Вместо маленького дома - холодная, промёрзлая, обворованная дача с выбитыми стёклами, а кругом - чужая и враждебная Финляндия. Нет России. Нет и творчества. Как кандалы, всюду волочу за собою большевика и тоску. Статьи - не творчество. И так жутко, пусто и страшно мне без моего 'царства', и словно потерял я всякую защиту от мира. И некуда прятаться ни от осенних ночей, ни от печали, ни от болезни. Изгнанник трижды: из дома, из России и из творчества, я страшнее всего ощущаю для себя потерю последнего, испытываю тоску по 'беллетристике', подобную тоску по родине. И не в том дело, что мне некогда писать или я нездоров - вздор! а просто вместе с гибнущей Россией ушло, куда-то девалось, пропало то, что было творчеством. Как зарницы, мигают безмолвные отражения далёких гроз, а самой грозы с её жизнью - нет. Прочтёшь что-нибудь своё старое и удивляешься: как это я мог? Откуда приходило в голову? Какой Вы счастливый, что, потеряв многое, как и я, сохранили творчество во всей его свежести и силе!

Ну, завтра я буду о деле, а сейчас разболтался. О 'Чёрных Масках'. Только в дни революции я понял, что это не только трагедия личности, а и трагедия целой революции, её подлинных печальный лик. Вот она, Революция, зажёгшая огни среди мрака и ждущая званых на свой пир. Вот она, окружённая зваными... или незваными?

Кто эти маски? Черновы? Ленины? Но они ещё знают Сатану. А вот и они, частицы великой человеческой мглы, от которых гаснут светильники. Ползут отовсюду, свет им не све┐тит, огонь их не согревает и даже Сатаны они не знают. Чёрные маски. И гибель благородного Лоренцо. Да! Можно, пользуясь цитатами, провести полную аналогию. И как это случилось, что трагедия личности, какою была задумана эта пьеса, стала трагедией истории, революции? Тут много интересного.

4 августа [т. е. сентября 1919].
Из Штатов ещё нет ответа. Послал через Гессена телеграмму Бернштейну, скоро пошлю вторую с кратким изложением моего предложения. От Милюкова получил некое как бы пригласительное письмо в Лондон и даже 78 фунтов. Во всяком разе до Америки мне необходимо побыть в Лондоне для координирования действий - это даже без Вашего письма. А с тем, что Вы пишете о 'Чёрных Масках', работе в Лондоне и Ярошинском, все мои планы могут круто измениться.

Что может дать мне Лондон? Это я должен знать точно и определённо. Ведь моё положение таково, что без аванса от воображаемого импресарио я не могу пуститься и в Штаты. Дело с закладом дома затягивается, вдобавок уехал Гуревич, и хорошо, если к кон┐цу Октября удастся получить 40 тысяч марок - минус то, что я сейчас должаю на жизнь. Останутся сущие пустяки, а, уезжая, я должен оставить семье, сыну, которого удалось устроить в гельсингфорсскую гимназию, на пансион у Игельстрома, одного хорошего человека, - но тысяча марок в месяц! А одеть и прочее?

Вы пишете: возьмите семью. Это меня взволновало. Всей семьи я не возьму, громоздко, но мать-старуху хотел бы взять чрезвычайно, необходимость оставлять её на одиночество очень тяжела. Тогда нас, едущих, получится четверо: я, жена, сынишка Савва и мать, да трое останутся в Финляндии.

...На том берегу жестоко ревут пушки, дребезжат стёкла, трясётся машинка, вздрагивает дом; сейчас так стукнуло, что едва удержался на стуле, как на норовистой лошади. И пулемёт. В чём дело? День чудесный, солнечный, но даль в дымке и ничего не различить в тумане. Но все дома ждут к ночи аэропланов, так тут бывает: англичане налетают на Кронштадт, а дикий Кронштадт в отместку налетает на наш берег...

О Ярошинском я слыхал, как о джентльмене. Это всё хорошо, но я никак не уясню себе своей роли в Лондоне: в чём будет моя работа? За что буду получать деньги, которые мне так анафемски нужны? И сколько? У меня кривит рот от этих вопросов, особливо последнего, но - Вы понимаете меня, мой друг! Конечно, если Лондон даст мне возможность туда приехать и жить, то я могу поехать сравнительно скоро, не выжидая окончательного ответа из Америки: из Лондона легче будет сговориться. Ибо я всё же не оставляю мысли об этом Эльдорадо, где мне представляется единственная возможность подняться на ноги и снова стать независимым - стать художником! В Англии ко мне холодны (не говорю про Вас, такого верного друга, и про хороших русских, ра┐зумею англичан), в Америке температура много выше.

Вот Вам все мои соображения, чувства и обстоятельства - начистоту. Буду теперь с естественным нетерпением, считая минуты и последние марки, ждать Вашего всеобъясняющего письма. О визе я уже писал Набокову Константину Дмитриевичу, но если выйдет так, что можно взять и мать, то нужно добавить АНАСТАСИЮ НИКОЛАЕВНУ АНДРЕЕВУ, 67 лет. Наши паспортные отметки: я, 48 лет, жена Анна Ильинишна, 35, сын Савва, 10. Хлопотать о визе здесь - почти безнадёжно и берёт уйму времени.
Как только осяду в Мустомяках, сажусь кончать 'Дневник Сатаны' и составлять лекции для почтенных янки. Между прочим (это пока в секрете), в Лондоне и Америке я хочу вести переговоры о некоей новой партии, которая (тише!) должна будет вместить в себе кадетов под несколько новой окраской; эта мысль идёт со стороны лиц, весьма влиятельных, и мне кажется не только приемлемой, но и спасительной.

Чтобы не опоздать на почту и не терять дня, решительно кончаю письмо. Горячо целую Вас - и самый сердечный привет людям, волнующимся моей судьбой; меня только это держит. И до чего противно, что я всё о себе!

Ваш Леонид Андреев
4 сентября 19 г.

Душевный привет!
А[нна] А[ндреева]

Публикуется по: Леонид Андреев. S.O.S. 1994. С. 321-325.
____________________________________________________


10 сентября 1919 г.
ПИСЬМО Л. Н. Андреева к Рериху Н.К.

Дорогой друг!
Сейчас получил Ваше письмецо об 'английском судне', которое отвезёт меня в Англию . Боже, как я взволновался! Жена хотела тотчас же посылать телеграмму: не получили! Да, того письма 'с приглашением' я не получил - затерялось - пропало! Более аккуратно приходят только заказные.

Не могу писать, простужен, голова, сердце и прочее. Пропадает ценное время: должен работать, кончать Сатану, готовить материал для поездки. Просто беда!

За Ваше милое внимание и заботу - благодарность от сердца . Если я совсем не пал духом и начинаю бодриться, то это делаете Вы (и Гуревич).
Обнимаю.

Ваш Леонид А.
10 сентября 1919 г.

Публикуется по: Леонид Андреев. S.O.S. 1994. С. 333.
______________________________________________


18 декабря [1919]
ПИСЬМО Н. К. Рериха к Андреевой А.И.

Дорогая Анна Ильинична.
Пошли Вам Господь Новый Год получше! Ваше письмо меня очень тронуло. Повторяю, если чем могу быть Вам полезен - всегда сделаю с особой радостью.

Теперь дела: 1. Денисовой передал (Думаю, она пригодится ещё.)
2. Насчёт франков просил Вальтера устроить.
3. О дневнике напомнил Милюкову и сказал, чтобы не стояли за ценою.
4. Какое Шведское издательство издаёт 'Дневник Сатаны!? Если Al. Bonnier - будьте осторожны, о нём очень предупреждают. И цена, и сроки - всё должно быть запечатлено нотариально. У меня с ним, кажется, без суда не обойдётся.
Вот Вы хвалите Анну Самойловну, и я её здесь хвалю больше всех друзей, а она мне ни на одно письмо не ответила - разве это хорошо? И даже весть о сохранности нашей квартиры передала через Шклявера: ладно ли это? Так ей и скажите. Работаю. Готовлю выставку. Конечно, даже и среди здешних деревяшек можно прожить, найти свою публику и средства, но ведь без России-то как же? Ведь я русский художник и могу путником пройти по миру, но огонёк дома должен гореть в России. А где она? И что с людьми - дичают, звереют!!

Не знаете ли, что Рудневы, отчего не пишет Шейнин и что <с> Голенищ.-Кутузовым И.И. (Иванов знает его).
Если что нужно, пишите всё. Жена (Елена Иван.) шлёт привет.
Ваш Н. Рерих
18. XII. [1919]

Вместо снега грязь здесь. А сколько лицемерия - всё как песком усыпано!

Российский государственный архив литературы и искусства. Ф. 11. Андреев Л.Н. оп. 1. Д. 278. Л. 1-2об.

*****************************************************************************


1920 г.

Н.К. Рерих
ПАМЯТИ ЛЕОНИДА АНДРЕЕВА

...Лицо его сильно изменилось. Оно потемнело, сделалось коричневато-бронзовым, нос заострился; глаза, хотя и не утеряли живость взгляда, но сделались ещё более глубокими (много знающими). Волосы длинными чёрными прядями низко спускались на шею. Подлинный лик индусского мудреца, хранящего тайны. Таким я встретил Андреева в октябре 1918 года, когда после целого года жизни в Финляндии нам удалось сойтись . Сердечные припадки у Л[еонида] Н[иколаевича] ещё не начинались. (Они начались в декабре.) Он горел, он весь горел той же священною мыслью, с которой он скончался 12-го сентября 1919 года в Мустамяках. Мысль эта была - раскрыть человечеству весь ужас большевизма в его современных границах. Свободолюбивый, глубокий своими мыслями, Л[еонид] Н[иколаевич] понимал, что сейчас борьба ведётся не только штыками, но и словом, широкою пропагандою, около которой во имя истинной культуры должно объединиться всё разумное. Напитанный противоречиями жизни, он слагал свои светлые призывы человечеству, из которых один 'S.O.S.' уже вошёл в жизнь, а также работал над большим романом 'Дневник Сатаны', который, по-видимому, так и остался без окончательной корректуры. В Тюрисеве, где он жил тогда, с берега в бинокль виден Кронштадт, почти видна Красная Горка; и каждая из бесчисленных непонятных перестрелок в этих пунктах вызывала у Леонида Андреева вопрос: 'А вдруг это последняя Каинова минута?'

По-видимому, большевистские бомбы в конце августа и в начале сентября окончательно разбили его больное, изнемогающее в тоске по родине сердце. Или была иная трагедия?

Передо мною лежит целый ряд писем Леонида Андреева, присланных мне им в Финляндию, затем в Швецию и Англию. Пусть о трагедии русского незабываемого писателя и патриота расскажут его собственные письма и в особенности его последнее письмо, которое для меня уже явилось посмертным. В этом письме он уже знал, что создалась, наконец, возможность поездки его в Англию и о согласии англичан перевезти его с семьёю на военном судне...

[Помещены два письма Л. Н. Андреева к Н. К. Рериху: от 23 августа 1919 и 4 сентября 1919.]

Три дома, трижды изгнанник - вот истинная трагедия русского человека и в особенности русского художника. Путь Голгофы как-то фатально неизбежен в жизни художника, а Русского в особенности, и этим путём Голгофы прошёл и Леонид Андреев.

Он теперь нашёл светлую келью, где он мог бы собраться с мыслями о мире. Но для нас, оставшихся, потеря его гораздо незаменимее, нежели это может казаться, и грозные, эпически пророческие видения, и образы Андреева только теперь будут поражать человечество и вызывать вечный вопрос, откуда же пришло всё это?

Тонкий ряд русских работников культуры ещё поредел.
Разбилось ещё одно прекрасное сердце, знавшее, что такое Великая Россия.
Ушёл один из тех немногих, которые при будущем подборе ценных сил России так безмерно нужны. Сейчас, когда внепартийно, когда космически широко надо уметь мыслить во имя истинной культуры, как нужен каждый работник, понявший, что за пределами брюха существуют красота и мудрость. То, на чём построится будущая жизнь.

1920 г.

Родная земля. Сб. второй. Нью-Йорк. 1921. С. 37-41.
_____________________________________________________________


Н.К. Рерих

ЛЕОНИД АНДРЕЕВ

После смерти Леонида было в Лондоне устроено поминальное собрание. И я говорил на нём и читал некоторые письма. После собрания подходит Милюков и в большом изумлении спрашивает меня: "Оказывается, вы были большими друзьями, как же никто об этом не знал?" Отвечаю: "Может быть, о многом не знали, да ведь и никто и не спрашивал". Леонид Андреев тоже был моим особенным другом. Как-то сложилось так, что наши беседы обычно бывали наедине.

Профессор Каун в своей книге об Андрееве приводит со слов вдовы покойного забавный эпизод. Она говорила ему о своём удивлении, когда во время наших бесед с Леонидом он говорил о своей живописи, а я - о своих писаниях. Действительно, такие эпизоды бывали, и мы сами иногда от души смеялись, наконец, заметив такую необычную обратность суждений.

Андреев хотел, чтобы я принял более близкое участие в "Шиповнике". Затем через несколько лет он и Сергей Глаголь нежданно как-то очень поздно вечером нагрянули с просьбою и даже с требованием, чтобы я вошёл с ними в одну газету. Я старался уверить их, что существование этой газеты будет кратким и вообще не мог себе представить именно их в этом деле. Видимо, они оба очень обиделись, говоря: "Но ведь вы пойдёте с нами и ни с кем другим, вы будете знать нас - мы вам верим, и вы нам поверьте". Затем они оба встали и, низко кланяясь, очень смешно твердили: "К варягам пришли - не откажите". Но все мои соображения оказались правильными, и Леонид потом вполне признал это.

Уже незадолго до смерти в Финляндии Леонид скорбно говорил мне: "Говорят, что у меня есть читатели, но ведь я-то их не вижу и не знаю". Тягость одиночества звучала в этом признании. Многое, уже сложившееся внутри, Леонид не успел досказать. В самые последние месяцы жизни он делился новыми затеями и литературными образами, и они были бы так необходимы в серии всего им созданного. Он всегда широко мыслил, но в последние дни появилась еще большая ширина и углублённость. Он писал, что завидует нам в Швеции и Лондоне, собирался приехать и в то же время уже понимал, что сил не хватит. Не уберегли Леонида. А таких, как он, немного, впрочем, и многих не уберегли. Не захотели уберечь, не подумали вовремя. Большое расточительство происходит.

[1937 г.]
Н.К. Рерих, "Из литературного наследия", 1975 г.
___________________________________________